Царский двугривенный
Шрифт:
На самом деле Олька лежала в железнодорожной больнице.
— Отец, что ли, загинается? — спросил Таракан.
— Нет.
— Мамка?
— Нет.
— Тогда нечего тебе там делать. Топай сюда.
— Зачем?
— Разговор есть. Лезь. Не пожалеешь.
— К сожалению, я сейчас не могу, — проговорил Славик. — Во-первых, меня послали в больницу.
— Ну, гляди. Придется мне самому слазить. Митька, подержи-ка его.
Митя поглядел наверх, прикинул время, за которое Таракан спустится по пожарной лестнице и выбежит на улицу, и сказал дерзко:
— А чего его держать?
— Что-о? — удивился Таракан.
— A то-о! — передразнил Митя и добавил тихо, чтобы Таракан не услышал: — Больно раскомандовался!
Но Таракан имел собачий слух.
— Огурец, — сказал он спокойно. — А ну, врежь ему по сопатке. За мой счет.
Славик оглянулся. По обоим тротуарам равнодушно, как будто ужасного Таракана не существовало в природе, в равные стороны шли люди. По мостовой проехал легковой мотор горисполкома, с сигнальной клизмой и с рычагами снаружи.
— Врежь, не сомневайся, — повторил Таракан добрым голосом. — Я отвечаю.
Было ясно, что за послушание Таракан забудет случай на крыше и Славик снова сможет без опаски появляться во дворе. Понял это и Митя. Он покорно взглянул на Славика большими, синими глазами и зажмурился. У Славика сам собой сжался кулачок и рука сама собой отмахнулась для удара. Но он вовремя спохватился, покраснел от стыда, и вдруг бешенство, такое же, как тогда, на крыше, нахлынуло на него:
— Ничего я не врежу! — закричал он визгливо. — Выйди только на двор, мы тебя так изобьем, болдуин паршивый, что своих не узнаешь! Мало тебя Кулибин-сын накосмырял, еще получишь!
Крыша загремела.
— Бежи! — посоветовал Митя.
И они побежали.
Славик должен был навестить Ольку в больнице и передать ей что-то завернутое в газету.
Когда приятели удрали настолько далеко, что о Таракане можно было на некоторое время забыть, Митя уговорил Славика развернуть сверток. В газете оказалась сущая чепуха: пачка печенья, круглое зеркальце и книжка под названием «Обзор мероприятий по борьбе с чумой в — ской губернии» Книжка была библиотечная, изданная в 1911 году и наполовину неразрезанная. Размышляя о том, зачем Ольке понадобилась книга, которую с 1911 года никто не читал, ребята дошли до больницы.
Не без труда — Славик никак не желал выпустить из рук пакет — дежурная нянечка натянула на него халат, и обряженный шиворот-навыворот в белую хламиду Славик отправился вслед за ней по лестнице с каменными балясинами.
Коридор во втором этаже был тихий и очень длинный. «Вот бы где барабанить», — подумал Славик. Но обдумать как следует эту возможность ему не удалось. Нянечка шепнула: «Поклонись, доктор» — и дернула его в сторону.
Навстречу по самой середине серого половика, никого и ничего не видя вокруг, шел маленький лохматый человек в развевающемся халате, весь в болтающихся тесемках и завязках. Негромко напевая: «…веселый грач был женихом, невестой — цапля с хохолком», доктор промчался, как дрезина, и бесшумно исчез в конце коридора, словно надел шапку-невидимку. Славик успел только заметить, что из носа у него растут седые волосы.
Нянечка ввела Славика в длинную, как вагон, палату. Как в вагоне, поперек комнаты стояли одинаковые кровати под номерами. И табуретки, и тумбочки, и железные спинки кроватей, и шпингалеты на окнах, и стены — все было густо вымазано белой блестящей краской. Четыре кровати были незастланы, с голыми панцирными сетками. На пятой, у окна, что-то лежало.
— Гляди, без фулиганства, — сказала нянечка. — Главный ходить. — И ушла.
Лежащее у окна существо перекатило голову по подушке, и Славик увидел смоляные египетские глаза.
— Не узнал? — Олька выпростала узкую, как бамбуковая палка, руку со вспухшим локтевым шарниром и взяла сверток.
— Нет, узнал… — сказал Славик. — Что вы тут делаете?
— Лежу. Чего же делать? Это правда — на перевозку шведики взять позабыли?
— Нет, почему… Ферму хорошо поставили.
— Нет, я знаю, — она вздохнула. — Не взяли шведики. Не нашли… А они у меня под ящиком спрятаны…
Она достала из свертка зеркальце и стала смотреться.
— Вон какая невеста! — Она слабо улыбнулась, и лицо ее по-старушечьи сморщилось. — Все кости наружу. Доктор говорит, оставайся, мол, у нас: «Поставим тебя в вестибюле за место вешалки. Кепки будут вешать…» Садись, чего стоишь? Как голуби?
— Не знаю, — сказал Славик. — Я на барабане учусь. Мне в отряде барабан присудили. За рассказ про революцию. И я теперь барабаню.
— Получается?
— Получается. Только, говорят, слишком громко.
— На то и барабан, чтобы громко… А ты давай громче, не стесняйся. Вчера лежу, слышу — за окном пионеры. Барабан дробит, горн играет — так хорошо… Никакой музыки не надо. Куда-нибудь на субботник идут. Так мне стало тепло, уютно. Закрыла глаза и вижу: вышагивают ребятишки по нашим улицам, и у нас, и в Москве, и в Ленинграде, и в Тифлисе шагают, и во Владивостоке… По селам и деревням… Вся Россия поднялась, понимаешь… И шагают под знаменами, в белых блузах и красных галстуках… А пилсудские там всякие, чемберлены притаились за своими кордонами, слушают наши барабаны… Одна я лежу, дура, — добавила она неожиданно.
— Ничего, скоро и вы встанете, — сказал Славик.
— Встану! Меня самый главный врач лечит. Сам Карпов.
— А я его видел. Он песню пел. Про цаплю.
— Ну вот он и есть. Доктор Карпов. Ему все равно, хоть ты живой, хоть мертвый, все поет. Чудной, спасу нет! — она повернулась к Славику, как здоровая, и спросила: — Помнишь письмо, которое нашли в ванной?
— Нет, — сказал Славик, — не помню.
— Ну, как же не помнишь! Письмо, которое писал полковник Барановский своей мамзели. Мы с Танькой тебе показывали.
— Ах да… Просто удивительно, как оно оказалось в подвале.
— В каком подвале? — спросила Олька.
— Ни в каком не в подвале… — Славик немного вспотел. — Я хотел сказать, что в колонке, а получилось — в подвале. Вы больная, вот вам и послышалось почему-то, что в подвале…
Олька молчала.
— Я его и в колонку не клал. Честное пионерское.
Славик украдкой выглянул в окно. Митя сидел в садике и упражнялся плевать на дистанцию.
— А полковник Барановский был больной, тучный дядька. — сказала вдруг Олька. — Пузо еле таскал. На лошадь забраться не мог. Зимой его возили в санках, летом — в пролеточке.