Царское дело
Шрифт:
– Горя-яч... Все решил? Бы-ыло у меня уже такое. Ну-ну, твоя воля.
Когда отступили закрыватели, Яша вошел в храм. Огляделся. Все было уже выволочено, вынесено, содрано, большая часть штукатурки с росписями отбита. Сам и отбивал кувалдой. Он подошел к тому месту, где почти не отбилось почему-то, сколько не долбил он тогда, надпись только повредилась. Вгляделся в нарисованное и стал читать поврежденное. Изображен был какой-то молодой поверженный человек с выколотыми глазами, отрубленными ногами и руками. "Иаков Персиянин" – с трудом прочел Яша на нимбе вокруг головы поверженного. "Иаков... Яков?.. И я – Яков!.." Вгляделся пристальнее, напрягся и прочел. Поверженный Иаков взывал к Господу, сокрушался, что нету ног у него, чтобы преклонить перед Ним колена, нету рук у него, чтобы
Ожидали глаза Лика с вышины. Билось, рвалось наружу из дальних недр сознания то могучее и страшное, разумом не охватываемое, что на стену недавно гнало. И то, что излучали из себя и к чему звали глаза с вышины, тоже разумом не охватывалось. Яша снова глянул на Иакова-мученика. Везде и всегда и во все времена были мученики за идеи. Но такого, как вот этот, не может быть ни у какой идеи. не может нормальный человек, разумом наделенный, которому руки-ноги отрубили, глаза выкололи, мучают зверски, не о ногах-руках-глазах, не о боли сокрушаться, а... что на колени не может стать перед Тем, за Кого и получил он все это. Да еще чтоб мучителей простил!
"...И меня, значит? Ведь и я его кувалдой..."
Не может такого быть, но он – вот он. Дрожь в теле почувствовал Яша, когда ясно и просто понял и осознал, да нет же – ПОВЕРИЛ – что вот этот Иаков на самом деле был. Был, жил, ходил, дышал и в самом деле взывал так, как тут написано. И вообще... да неужто?! вот этот храм– громадину! и остальные! сотворили болваны трусливые, оттого, что молнии и грома боялись, не зная как их объяснить?!
"И ведь не видел Того, к Кому взывал, у Кого прощение мучителям вымаливал... А может видел? Безглазый, но видел?... А может,.. может и вправду стоит он сейчас вот так... И не на куполе нарисованный, а НАСТОЯЩИЙ! Там, за куполом, на Небе Своем?.."
Увидал еще одну полусбитую надпись. Сразу вспомнил, что над ней была коленопреклонная женщина, которую он всю искрошил кувалдой. Прочел полусбитое: "Верую, Господи, помоги моему неверию". И тут почувствовал, что на него наваливается состояние ужаса как на стене, когда соскользнул. Заметавшиеся в голове мысли задолбили по черепу гулкой болью, точно кувалдой. "Я, я – есть,.. чтобы кувалдой? по глазам?.." Вдруг причудилось, что Иаков этот на стене – живой, и он, Яша, его живого кувалдой. "А и вправду – живой!.." Ужас все наваливался и наваливался, вот-вот раздавит, и нету травки под рукой, чтобы схватиться... Как нету? Как нету? Да ведь – не вмени им... Кому – им? Мне, мне надо не вменить!
Прошептал страшным, громовым шепотом:
– Яков! Мне, мне пусть не вменит, мне пусть не вменит! оборотился к куполу:
– И я, и я – верую, хочу веровать, – завопил истошно, – возьми меня, господи, накажи, вмени мне все, руки отруби, ноги отруби, глаза выколи, но – возьми! И не бросай...
Вновь возвратившиеся закрыватели явились с нарядом милиции. Крана с ними не было, по дороге забуксовал и застрял. Яша сопротивлялся отчаянно, но все-таки его взяли. Это его сопротивление и вменили ему как сопротивление власти, оценив в четыре года исправительно-трудовой зоны усиленного режима. И попинали его и помутузили изрядно при взятии, в отместку за сопротивление и нежданный идеологический прокол. Даже идеовождь пнул мстительно вождистской своей ногой распростертого уже, скрученного Яшу. В ответ на этот пинок Яша почему-то улыбнулся и чего-то прошептал, причем так улыбнулся, что идеовождь расстроился еще больше и еще пнул. Об одном просил Яша, когда запихивали его в увозящую машину, чтоб позволили ему на храм смотреть, пока он видим, что великодушно ему было позволено. Яша смотрел
Так-таки и не сорвали их потом, хотя храм, естественно, закрыли. Кран то занят был, то барахлил, то идеовождь приболел (а потом и вовсе умер, с идеологическим почетом и похоронен со звездой на могиле). В общем, притускнела как -то рьяность идеологическая у местного начальства насчет крестов, так и остались они и потом, через тридцать лет, когда вновь открывали храм Рождества в Рождественке (в Рождество и открывали) – подкрашенные и подновленные сияли они на солнце.
Совсем уже состарившийся, седой и сгорбленный Яша в день открытия стоял чуть поодаль от храма и смотрел не на кресты, а на стену чуть ниже основания малого купола, что слева от барельефной надвратной иконы. Там виднелся (если вглядеться) пучок сухой серо-желтой травы, который обязательно зазеленеет к лету, пучок, разросшийся от засушенного кусочка травки без корня, что воткнул он меж двух кирпичей, когда реставрировали храм, кусочек, который прошел с ним все зоны и пересылки, много раз едва не конфискованный, ибо кумовья и режимники принимали его за наркотик, и занявший, наконец, свое неизбежное место на случай спасения еще одного рьяного закрывателя.
Царское дело
Тяжко умирал Грозный Царь Иван Васильевич. Страшный грех сыноубийства так и не отпустил. Бог, Который все прощает, когда каешься, простил, но разве возможно забыть то, как твой посох (Царский посох!) в порыве очередной вспышки безудержного бешенства летит острием в висок сыну твоему, кровиночки твоей, наследнику не только семьи твоей, но наследнику Престола государства Российского... Метался, рыдал, каялся, опять метался почти до умопомешательства – не вернешь сына. Сына Феодора, теперь наследника, Грозный Царь Иван считал неспособным царствовать. Вздыхал, глядя на него и говорил:
– Тебе бы, Федя, пономарем быть, а не царем.
Кроткий и набожный царевич любил сам звонить в колокола, созывая москвичей на церковную службу. И улыбался при этом всегдашней своей блаженной улыбкой. Больше всего на свете любил молиться и стоять в храме на службе. В Великий пост в Чудовом монастыре выстаивал до конца самые тяжелые для стояния длинные богослужения, когда и опытные монахи изнемогали. Никогда не садился даже во время тех чтений, когда разрешено было, когда все монахи садились. И та же кроткая улыбка пребывала на его губах. Иногда только всплакивал и произносил тихо:
– Боже, милостив буди мне, грешному...
"Смиренно-блаженный", – так его называли бояре. И еще по-всячески искали в нем что-нибудь унижающее. И находили: "нетвердая походка", "опухлое лицо", – и прочее всякое такое же внешнее, числом во множестве, и, наконец, все сходились во мнении: не склонен заниматься государственными делами. Правда, все отмечали, что: естеством кроток, мног в милостях ко всем и непорочен.
Это всех все-таки радовало, повторения свирепости Ивана Грозного не хотел никто. Правда, все думали, что с таким Царем не оправиться от тех ударов, которые нанесли нам в последние годы жизни Ивана Грозного король Речи Посполиты Стефан Баторий, шведы и крымцы.
И вот, 31 мая 1984 года в Успенский Собор из Царских палат вошел Царь и Великий Князь, двадцатисемилетний Феодор Иоаннович для венчания на прародительский престол, на царство на Московской Святой Руси. Входил Феодор Иоаннович в светло-голубой одежде, окруженный боярами, князьями и воеводами в золотых одеждах. Впереди митрополит Дионисий нес наследие Мономаха: Животворящий Крест, венец и бармы – нанизанные на золотую цепь круглые медали с изображениями святых, одеваемые на плечи, а брат Царицы Ирины, Борис Годунов, нес скипетр – короткий витой жезл с крестом – символ власти. Высшее духовенство в праздничных облачениях с песнопениями шествовало позади. Несметная толпа москвичей, запрудивших Соборную площадь, пение подхватила и могучие и светлые звуки его устремились молитвенными волнами к небесам, прося тишины и благоденствия уставшей Русской державе. Еле пробралось шествие сквозь народ, все хотели быть поближе к идущему на помазание, а самые ретивые жаждали дотронуться до его одежд.