Царское дело
Шрифт:
А снаряды вытаскивали потом сельчане. Тяж-желые... На подводу снаряд – плюх, а там уже их штук 15, а сердчишко – ух!.. А ну как рванет сейчас... А затем и страх прошел, будто простые железки таскали. Их в особое захоронение возили. Туда потом даже ученые наезжали, все выучевывали, почему у них взрывная сила пропала... А один снаряд так и остался, так и не смогли его выдрать. И батюшка благословил его не трогать.
А старший закрывал потом храм... Когда уж совсем старым стал.
– Итак, общее собрание трудящихся села Ивановское объявляю открытым. Чем быстрее решим вопрос, тем быстрее закроем и разойдемся. Собственно вопрос уже решен...
– А где батюшка? – раздались голоса.
– Отец Иоанн в данный момент находится в секретариате епархии. Будет позже.
– Подстроили, – сказал один дед.
– Слушай, – грозно обратился к деду хозяин собрания, – да ты вообще в этом храме не бываешь, тебе-то что?
– Ну, и ты не бываешь. Однако ж неравнодушен ты к нему. И я неравнодушен, только в другую сторону.
– Так мы ж не взрываем его...
– Да его не взорвешь, пытались.
– Вот мы и не взрываем, мы закрываем, – зловеще ухмыльнулся бывший грозный особист, – ну тебе не все ли равно, мимо какого храма ходить, мимо действующего или бездействующего, внутрь все равно не заходишь? – бывший особист почти смеялся. – Хватит лирики. Итак, общеподводящее слово имеет товарищ Подлесный, инвалид войны.
– Инвалид – дерьмом набит, – буркнул дед, – да не дергай ты меня, – накинулся он на жену, которая сидела рядом с ним, – сидите тут... Все вы тут инвалиды! Правильно закрываешь!
Дед встал и решительно вышел из собрания.
Инвалид Подлесный сказал такую речь:
– Я в прошлом верил религии, а после я убедился на примерах нашей жизни, что религия есть обман. Я благодарен ученым и руководящим товарищам за воспитание, что они помогли мне стать на правильный путь. Поскольку наша наука дошла до того, что творит чудеса, советские люди посылают ракеты на Луну, а безсильный Бог не может оттуда сбросить наш вымпел, то ясно, что Бога
– Ну-с, голосуем, – сказал хозяин собрания, – кто за закрытие, поднимаем руки. Быстренько, быстренько поднимаем руки, поактивнее!..
В открытом окне возник дед. Он скорчил страшную ухмылистую гримасу и заревел жутким ревом:
– А ну, руки подня-я-ять!
У половины собравшихся сами собой дернулись обе руки вверх. Почти все вскрикнули от неожиданности. Дед же взакат расхохотался:
– Во-от как с ними надо. Инвалид! Тьфу на вас!..
И теперь дед окончательно покинул собрание. Ничто теперь не заслоняло храма, глядящего в окно на собравшихся. Надвратная “Бумажненькая” отсюда виделась маленьким цветным пятнышком.
Руки оставшейся половины собрания уже медленно потянулись вверх...
– Ну вот и славненько, – подвел итог хозяин собрания, – а теперь подходим к столу... впрочем, нет, – чтоб без толкотни, товарищ Подлесный, пройдите по рядам и пусть каждый распишется в постановлении.
Всех обошел товарищ Подлесный, и все расписались. Он очень внимательно смотрел, как расписывались.
– Да ты не мухлюй, ты свою, настоящую подпись ставь!..
И тут вошел отец Иоанн.
– Ну-с, батюшка, дело сделано, – так встретил его хозяин собрания, – вашей подписи не требуется, от вас требуются ключи.
– Какой подписи? – недоуменно спросил батюшка.
– Да вот, бумаги, единодушное решение, бывших, так сказать, прихожан.
Батюшка долго смотрел на бумагу, наконец, поднял глаза на собрание. Все глядели перед собой в пол, ни один не поднял головы. Хозяин собрания улыбался:
– Ты, поп, глазами-то своими не буравь трудящихся, ты ключи давай, да расходиться будем, а то вон дождь начинается.
– То не дождь, то слезы Владычицы нашей, Пресвятой Богородицы.
Сказав так, батюшка отвернулся от собрания, пошел к двери и, проходя мимо стола, положил на него связку ключей. Товарищ Подлесный открыл ящик и бросил туда связку. Вместе со звоном ее падения со стороны храма раздался приглушенный гул, и зазвенели стекла в окнах. Батюшка остановился у двери и, не оборачиваясь, сказал:
– Это снаряд взорвался. Тот. Последний. И остальные взорвутся – потому что перестали молиться.
И, сказав так, вышел.
Те, у кого были коротковолновые приемники, в тот вечер могли слышать сообщение: “На спецзахоронении отработанного оружия сегодня произошел взрыв. Причины взрыва не сообщаются, жертв нет”.
Деноминация
23-го декабря нового стиля 1921 года по мрачной лестнице Большого театра устало спускался большеголовый, коренастый человек в потертом пиджачке. Сразу было видно, что человек не придает и никогда не предавал никакого значения своей одежде, – застегнутый пиджачок был маловат, вытерт, с оттопыренными карманами и даже как бы протестовал пиджачок, он хоть и пропитался за многолетие совместной жизни безмерной энергией хозяина, однако же и подустал. Подустал и Сам. Да нет – устал страшно, устал невозможно, иссякать стала безмерная энергия... Да, великий и Легендарный, Непобедимый и Ненавидимый чувствовал себя в последнее время очень скверно; изможденное, бледное лицо его было обращено вниз, к плывущим навстречу мраморным ступеням. Шел, терзая мрамор измученными глазами, и мрамор цепенел, холодел под чутким взглядом и торопился быстрей промелькать, кончиться входом. Он знал и чувствовал свой взгляд, знал, что несет он в себе. И никогда не умягчил его, никогда не разбавлял добреньким туманцем, даже когда эти, (наконец-то пускать перестали), ходоки притаскивались, также придавливающе и взыскующе глядел на них – все-е, батеньки, контрики скрытые; все к себе тянут, все рабы "своего": Только те не контрики, кто своего никогда не имел, вот как сам он. Потому только на себя и надеялся, потому и верил только себе, потому на остальных прочих (на соратников более всего) так и смотрел. Во времени, когда головы надо рвать, нет места ни делам, ни взглядам добреньким. Свои же портреты – и газетные и малеванные, плакатно размноженные терпеть не мог. Некий разжижено-усредненный с невнятным выражением неясных глаз. Однако же затесался, промелькнул один портрет. И где его таким подцепил шустрый репортеришка? Когда же это он так смотрел? И на кого? Что ли на Чернова в Таврическом, когда учредиловку прихлопали. Лежал тогда на полу демонстративно, терзал буйными радостными глазами всех этих кадетишек-эсеришек и прочее интеллигентствующее говно. Союзников, ишь ты, призвать надумали...
Однако отчего такой портрет волчий получился? Ведь то настроение действительно радостным было, помнил ведь он.
А портрет потом даже на Сухаревке продавали, пока не пресекли. Один буржуйчик, даже, говорят, письмо в Секретариат прислал, эмигрирую, пишет из этой страны к этой самой матери. Ваш портретик увидав. Де-ельный буржуйчик, с понятием... А какое чудное словце "бур-жуй-чик", прямо какое-то даже смачное, вкусное: жуй-чик... "чик" его, а жуй... Пусть порезвятся на нэповской отдушине. А там додушим. Усмехнулся созвучно. В какой уже раз в минуту расслабленности рифмой думается. Что-то там еще про Шую было... Да! – а капиталисты эти (жуй-чики, чик, и жуй) все-таки очаровашки, как беззащитны все-таки, они против него с их муравьиным инстинктом чего-то строить, производить, продавать менять. Чудненькое открытие (практическое! космическое! сделал для себя: собственник-муравейчик (мур-чик, и жуй, ха-ха-ха) никогда не способен защищать свое имущество с тем же остервенением, с каким отнимает его пролетарий. Ярость отнимающего всегда перехлестнет гнев обираемого. Тем паче, когда отнимается не корысти ради (чего им надо, пролетариям-то, кроме водки, да винтовки), а ради принципа, чтоб – не у себя больше, а у тебя, гада, меньше. А уж объединяться-то... Да пока собственник думать только об этом соберется, громилы пролетарии уже в банды собраны. То бишь в полки, ха-ха-ха... А поначалу сам боялся, когда выталкивал их на всяческие штурмы, когда орал, ногами топал на соратников, – интеллигентишки узковзглядные! – да можно в одной стране! Можно меньшинством большинство куда хочешь штыками затолкать!.. Начитались Марксов-Гегелей, ...ох уж эти Гегели, сколько сам на них ума и времени извел, нынче к невеждам соратникам даже зависть гложет. Вон Коба-прищуристый, отродясь ничего не читал, скажи ему – Кампанелла, а он прищурится – все вина знаю, а такого не слыхал,.. – а какая хватка! какое чутье, и в рот смотрит (приятно) каждое слово ловит, вопросов не задает... Какие там Канты-Кампанеллы, когда так все просто – ввяжемся в бой, а там посмотрим. И в этой фразе великого коротышки-корсиканца – ВСЕ! Ничего больше не нужно. Четыре года только этим правилом руководствовался, только им и – всегда вывозило. Большо-о-ой человечище капрал-император, мате-ерый. За одно то, что в Успенском соборе конюшню устроил, ему б в Москве памятник стоит устроить. Хоть даже на месте того же Успенского собора, когда снесем. Хоро-оши-и были морды у святош на досках! Поню-ю-хали лошадиного говнеца. Что ли гараж пока там устроить? Пастька теперь выхлоп бензиновый понюхают. Всегда морды на досках воспринимал как живые. И с Ним воевал, как с живым. И должен победить!.. А победа в том, чтобы все доски со святошами – пожечь, чтоб ни одной не осталось, всех попов, – в яму под пулеметы, во всех башках память о Нем – стереть, все дома кресто-несущие – разломать и в землю втоптать, в первую очередь – в Москве. Архигаденький таки городишко эта Москва, куда ни глянешь – на крест наткнешься, после припадка, от этого, свой вдруг стал вспоминаться, нательный, который сорок один год назад в землю яростно затоптал. Жаль, что не в лошадиное говно. Сейчас прямо начинать кресты сдирать! И великан-корсиканец отмечал, поражался – зачем такая прорва церквей. И вывод делал – значит народ отсталый. Умница таки выскочка, морда корсиканская, не смог, недотепа, уничтожить отсталых, да даже не отсталые они, они хуже, они рыхлые, никчемные, бессмысленные, воры и пропойцы, поперся, дурак, с войском, а с войском на них нельзя, на них надо приказом номер один, их надо изнутри, чтоб они сами своим багратионам кишки повы-пускали!.. О, как убийственно, как больно, как рвуще болит голова, о Господи... Боднул воздух, скрежетнул зубами, обозвал себя – опять прилетело в мысль это "о Господи". Кончились ступеньки. Обернулся на двери, за которыми еще шумели-гремели-рукоплескания от его доклада, хотя говорил он мало веселого для рукоплещущих, мало того, разнес все и вся. Всем выволочку дал, всех отхлестал кроме Большого Соратника, да и того пару раз щипанул для профилактики – спесь сбить. Пусть аплодируют. Все теперь аплодирующие проглотят, чего им не навороти. А уж сочувствующие – те в-а-аще... Со-чув-ству-ю-щие! Ха-ха-ха, все теперь в анкетках сочувствующие, все хвосты поджали, никто не напишет – а я – против, так и объявил им все: нету никакой инфляции, нету ничего такого бесконтрольного, он контролирует – ВСЕ, он отменяет, все инфляции, девальвации, одну "цию" оставляет, есть – де-но-ми-на-ция. да-с ха-ха-ха... пусть в Брокгазуе пороются; чего там идет после миллиарда? Эти... ну, неважно, вот этих самых жуткую прорву навыпускали оказывается в этом году дензнаков... Какое все-таки чудненькое словотворчество у революции: дензнак, будто от пилы звук, когда по железу... А в казну вернулось всего 200 миллионов этих самых денов-знаков. Кретинский, конечно, болван, ну да тут и гений никакой не вывезет, с деньгами воевать, это вам не то что с беляками, когда стреляют – не работают, когда не работают – жрать нечего; доносят – на Каланчевке тротуары завалены трупами голодающих. И добрались ведь до Москвы. Чем там заградотряды заняты? Надо б этому сказать, кто там после Загородского? Ну да – Каменеву, что б убрали с мостовых да с тротуаров-то... А, впрочем, – пусть валяются. А дензнаки пусть еще печатают. Зарплату – ленточками неразрезанными отдавать, отовариться захотел – от ленточки отрезал. Говорят, в Москве, чтоб пару калош за мильон купить, надо трое суток в очереди на морозе отстоять. Эт-то праавильно. С детьми грудными
Только две власти, две плетки возможны в этой стране – царская, царство ей небесное, ха-ха-ха, да его, большевистская. И – третьего не дано! Для того только и нужны Канты-Гегели, чтоб вот это понять. А еще для того, чтоб винтовки раздать, да вытолкать – этих.. 25-го вытолкать, ни раньше и не позже... Пора, кстати, обратно заталкивать и винтовки отнимать. В июне вытолкал, почуялось, шепнул великий корсиканец – ввязывайся, – не вышло, не доварилось. Доварилось через четыре месяца, кости от мяса сами отвалились как у курицы уваренной, да и кости стали что мясо мягкими.
Так когда же осозналось, что – все! Есть полная безнаказанность, чего не натвори? Может, когда свита Колонтаихи попа Скипетрова шлепнула (а может она сама?) Когда Александро-Невскую лавру занимали? Не разорвала убийцу толпа православных (а их кучка малая), а разбежалась. Не-ет, раньше, батеньки, раньше, – тогда, когда из вагона, ныне знаменитого, вылез, когда с броневика слез, когда в апреле всю эту шушеру интеллигентную, кадетствующую, одним взглядом смерил, понял и оценил: эти не соперники, эти не властители, они – вечные неисправимые болтуны, они могут только врать с трибуны, да под трон подкапывать и только время нужно, чтоб созрело варево чудненькое из разбоя, развала и безвластия, в котором начала уже вариться ненавистная эта, обезглавленная (и еще радуется дура, ха-ха-ха), бесхребетная страна... Эти... в этих опасность... всегда-а так думал и не ошибался! – в лопато-бородатых, селяне-россияне, мать их..! нет, боязни к ним нет, ничего к ним нет, кроме ненависти (о, чудное чувство, источник – питатель революции!) Но вот стоит образ-гадюка в болящей голове лопато-бродатый, чавоськала-небоськала, угрюмый, задумчивый, ска-а-тина...). Как жаль, что продразверстка исчерпала себя. Соратники, опять тоже, – мол, пережимать их нельзя, лопато-бородатых, да не нельзя их пережимать, а – нужно, только пережимать, все человеческое отнять, чтоб только мычать мог и глазами лупать от страха, за-ду-у-м-чивые, мать их... Ой, ну как же архисволочно ломит голову... Тогда помогло, тогда с воплем и боль выкинулась. Соратники, правда, перепугались, просто даже остолбенели соратники, уж больно страшен и неожиданен был рев его среди заседания (хорошо, что свои только, самые близкие были), навалились, скрутили, отвезли куда-то, напоили какой-то гадостью, укололи чем-то... Боль-то ушла, худшее явилось – портрет вдруг царский, Николашкин, встал перед глазами, весь мир собой заслонил. Известный фотопортрет во весь рост, в пол-оборота, стоит и смотрит жилы из души тянет, взгляд выматывающий, хочется на глаза эти накинуться (и кидался) и вырвать их зубами, будто через Николашкины глаза тот на него смотрит, с Кем воюет всю жизнь и Кого победить должен. Взгляд-то не страшен (что ему нынче страшно), но противен, взыскующ и мучителен... Даже Керенского называл хвастунишкой, Николая же Романова всегда только идиотом. Это ж надо от власти добровольно отрекся! Ради России, ха-ха-ха. Ну не идиот?! Вообще-то когда в портрет вглядывался (не вырывались давящие глаза зубами сколько не кидался) видел и чувствовал – не с идиотом игра в переглядки идет. Вообще-то конечно, отречение – эт-то, батеньки, посту-упок! Однако для чего жить, если не ради власти? Ради России? Да ради власти, да всю эту поганую Россию,.. да всю ее передавить, переломать, перестрелять, пораздавать, пораздавить! – если ради власти-то! Не-ет, оно хоть и поступок, однако гадостен и ненавистен поступок, ибо непонятен. Как таки замечательно все-таки отсутствие этих идиотических моральных пут. Что к власти приближает то и морально – вот вам и все Гегели с Платонами. Кто от власти отказывается (да хоть ради чего) тот таки идиот, будь в нем хоть сто семь пядей во лбу, да взгляд вот такой святошествующий, как у этих христосиков на досках, в огонь бы их скорей, бла-а-же-ньненьких, ишь ты, чистые сердцем, ха-ха-ха-, Боженьку увидят... Да вижу я Его, и так вижу! Прет Он вон из Николашкиных глаз, деваться от него некуда без всякого чистенького сердца, понатыкали портретов... Хорошо тогда Большой Соратник выручил-вылечил подошел, за плечи встряхнул и, в упор глядя, произнес заклинательно: "Все! Я распорядился снять портреты, виновные расстреляны." И – отпустило. Пропали ненавистные глаза. Не-ет, пусть уж лучше болит, не стоит криком боль выгонять... Никак не привыкнется к этому автомобилю, вообще всегда к любимому , нет ничего отвратительнее в чужой власти находиться, весь мир у ног распростерт, сотнями миллионов жизней одним движением пальца, одним росчерком пера повелеваешь, а твоя собственная, повелевающая, от исправности этой жестянки зависит, да от этого пролетария – лупанария за баранкой, препротивное, архигаденькое состояние, а мутно-преданные глаза и жесты шофера еще больше растравляют... Тэ-эк, чего там, в газетке-то? Тэ-эк, из Костромы... Чего там в Костроме? Постановили снять колокола и перелить на электрическую проволоку. Эт-то правильно, хоть из колоколов никакой проволоки не выйдет, ясное дело, да не будет никто это делать, да и не надо, а колокола сбросить, – эт-то хорошо... Тэ-эк, новый почтовый тариф, телеграммки городские – 100 рублей за слово, а в другой город – пятьсот, заказное письмецо – тысяча, гм, а не мало? Нечего писать, нечего телеграфничать... Тэ-эк, лекция Поссе о Боге "Посильные ответы на проклятые вопросы"... А кто такой Поссе, не путанник ли какой? Да не лекциями надо Боженьку выколачивать из людишек, а штыками, да не ротозейничать, а то вон как в прошлом году (аж боль в голове прошла от бешенства как вспомнилось!), в прошлом году! Среди разгула революционных побед храм новый ухитрился отгрохать какой-то шустрый попик, да не где-нибудь в лесах, а тут, на Миусской площади, сам Патриарх служил при освящении. Пуля и штык, а не лекции!.. Наверняка попы взятку советским сунули, над же так проморгать... Правильно он решил, что за взятку 10 лет давать, а то и – к стенке... Порядочная таки дрянь эти соратники, чтоб сразу чего ухватить – ни мозгов, ни чутья не хватает, ну что, например, непонятного в такой телеграмме: "В Нижнем явно готовится белогвардейское восстание. Напрячь все силы, навести ТОТЧАС массовый террор, расстрелять и вывезти сотни проституток, спаивающих солдат, бывших офицеров и т.п." Ну? Проституток приплел так, из интересу, для куража, можно было уже куражиться. Так этот тугодум окающий, предисполкомовец Нижегородский тут же ответ-вопрос выстукивает: "А кто такие "и т.п." и что с ними делать?" Уж эти окающие! Розалия Землячка такого б не спросила. Очаровашки таки для революции эти бабы-неврастенички, когда "фас" им скомандуешь, так мужики-то пожиже будут... Итэпэшки – это все остальные, их туда же, куда и проституток! Итэпэшки, пешки... Тэ-эк... Пятый съезд советов усыновил дивизию Буденного... Поперхнулся, глаза вылупил, рассмеялся. Небось хохмача Радека штучки. Интересно, а мать кто, отматерил кто? Бесхитростная благодарственная речь тов. Буденного... Он еще и говорить умеет... Октябрины – новый обряд вместо старорежимных крестин... Вот это таки молодцы, очаровательная придумка, крестить, конечно, подлецы, все равно будут, интересно-таки как же они там обрядничают, ну, молодцы... что ли над ухом младенца стреляют, будто из "Авторы"? А вместо попа, пьяный матрос, пулеметными лентами обвешанный, ха-ха-ха, да пусть хоть "Лебединое озеро" под там-там пляшут, только б отменились ненавистные крестины. Груз своего крещения до сих пор чуял-чувствовал, хоть еще в детстве с нательным крестом расправился. Не-ет, таки не просто пустословничают попы, не просто выкрутасничают жестами, не просто в воду купают при обряде сем мерзком, не-ет, тут батеньки, что-то гаденькое таки происходит, что-т-то таки оседает в наше нутро от этого действа, иначе ничем не объяснить (перед собой никогда не врал) то бешеное сердцебиение (аж по груди стучал...а как материл свое нутро!..) что началось, когда вытолкал декретами и телефонограммами матершинными мощи святош вскрывать, да еще телеграммы местных окающих пентюхов довешивают – мол вскрыли (забыл, вот, где, что ли, где-то в Хохляндии?..), а он, гад, действительно нетленен, лежит старик на каменном топчане, спит: будто глаза прикрыл, ну вот тронь его, и проснется... да выкиньте, болваны, старика, разрубите и сожгите (да сколько раз так уже делали), тряпок жженых-драных натолкайте (все это ночью, естественно), а днем эти тряпки всенародно и вскройте, ...Ух!!. недотепы!.. А сердце таки оч-чень не так в груди тукало... А когда Романовский портрет мир заслонял? Ведь смотрит, смотрит!.. И как смотрит! Ух..! А в нутре своем, именно в нутре, во всем нутре! Не только в ушах – голос его (или чей там?..) Ну, чей там голос нутро мучает от взгляда последнего Романова?! Давно ведь перешлепали ритуально и его и всю его семейку, одни куски да тряпки где-то на дне шахты валяются; откуда тогда этот голос в нутре рождался, будто глаза Николашкины будили там, воскрешали чего-то давно умершее, с тех детских лет умершее, когда крест растоптал, даже диалог нелепый ведь звучал (вслух звучал, к ужасу врачей и соратников) межу ним и голосом тем, в нутре рожденным Николашкиными глазами, орал на портрет, именем дьявола велел исчезнуть и, наконец, вырвалось – Уйди, ради Христа! – "Именем Его я здесь", – был ответ и дальше чего-то про кающегося на кресте разбойника бормотать начал... – Да не желаю я каяться миллионы я уничтожил, уничтожу еще столько же!.. Почему ты? Я ведь тебя расстрелял, я тебя в шахту кинул, я гранатами закидал! И не жалею, радуюсь... – "Знаю, что радуешься, – затерзал голос, – я прошу за тебя... Это было совсем уже непереносимо, зарычал, на портрет бросился. Вот тут-то и вылечил Большой Соратник.