Целуются зори
Шрифт:
— Я его назубок помню. Да вот и конверт взял. Егорович достал из картуза старый конверт.
— Места всем троим хватит, квартера большая. Машина вдруг ткнулась и забуксовала. Подождали —
не выедет ли. Шофер газанул, но колеса зарылись еще глубже, и пришлось заглушить мотор.
__ Добро, ладно, хорошо, — сказал Егорович, и все начали вылезать из кузова.
Тем временем обманутая ни за что ни про что Настасья долго охала и расстраивалась. Потом она взяла себя в руки и, перекрестившись, деловито пошла на пристань пешком. Пошла не по большой дороге, а напрямую, пешеходной тропой
Машина же, как рассказывали, завязла так прочно, что пришлось вырубать вагу, то есть большое тонкое бревно. Начали вывешивать, потом натолкали под колеса камней и кольев, помогали плечами. Из-под колес летела жирная земляная каша. Выехали еле-еле. Шофер гнал теперь что было мочи, и, может, поэтому топкие места проскакивали с ходу. Не по-хорошему выскочили в поле, стремительно развернулись у пристани. Пароход еще не отчалил. Лешка через бочки и ящики прыгнул, ткнулся туда-сюда в поисках окошечка кассы. Касса была уже закрыта. Лешка метался, искал кассиршу, просил не убирать сходни. Пароход дважды неторопливо гукнул.
— Неси рыжики! — заорал Лешка, но Егорович и Николай Иванович уже волокли кадушку. Взяв билеты, Лешка стал помогать; не успели очухаться, как пароход пошел. Лешка не понимал, чего хочет от него вахтенный матрос, и озирался:
— Ух, мать честная, еле успели!
— Билеты ваши дайте!
— Чего?
— Билеты, говорю, покажите! — горячился матрос.
Лешка нашел наконец билеты, отволок в сторону кадушку с рыжиками. На палубе все трое долго приходили в себя.
Пароход плыл по реке с музыкой. Он был набит битком.
Лешка с Егоровичем оставили кадушку под присмотром Николая Ивановича, решили сходить в буфет. Пробираясь в толкучке, Лешка вдруг остановился и выпучил от удивления глаза: на нижней палубе сидела и жевала булку Настасья. Лешка дернул Егоровича за рукав, чтобы скрыться, но Настасья успела их углядеть и несказанно обрадовалась. Лешка небрежно подошел к ней.
— Это… кресная… Ты чего, поехала, что ли?
— А я, Олеша, сидела-сидела на лавке да на улицу и пошла. Думаю, чего до вечера ждать? Ты уж не сердись, что вас-то не дождалась…
Лешка то ли крякнул, то ли кашлянул:
— Надейся вот… на тебя…
— Машину-то останавливала, да машина-то не остановилась, а я и пошла пешком. Вы-то как добрались?
Лешка не ответил на этот вопрос.
— Ну ты, кресная, вон за рыжиками погляди, — сказал он. — Мы в буфет сходим.
— Погляжу, как не погляжу. А вы уж не оставьте меня-то…
— Сиди тут, никуда не ходи. Пошли, Николай Иванович!
Все трое отправились в буфет.
— Добро, ладно, хорошо. — Егорович сердито крякнул. Настасья перебралась к рыжикам, она была довольна.
Здесь, у кадушки, она почувствовала себя как дома. Чему было радоваться? Позже все товарки ругали ее за то, что связалась с мужиками. Ехала бы, дескать, одна, намного было бы лучше. Но уж так повелось, что с мужчинами в дороге считалось спокойнее, и Настасья была очень довольна.
Шлепали по воде колеса, наяривала где-то гармонь. В буфете стоял дым коромыслом, допивали последнюю бочку пива. На корме пели. Все понемногу утряслось: места стало больше, люди разговорились друг с другом. Настасья угощала соседку по палубе пирогом и рассказывала про свою жизнь.
— Мужик-то есть? — спросила ее соседка.
— Нету, милая, нету. Одна и живу. Уж двадцать пять годов одна, как войну-то открыли, так его на второй день и вызвали. Одно письмо послал с первых-то позиций. В самый огонь и попал, да кряду, видать, и убили. Степаном звали.
Соседка сочувственно кивала, а Настасья рассказывала:
— Деток-то мы не успели накопить, ведь только две недельки и пожили — какие, милая, детки?
— Да, да…
— Вот нонче Акимовна приезжала из города погостить. Знаешь Акимовну-то? Около вокзала живет.
Настасьина спутница Акимовну не знала.
— Приезжала погостить в деревню-то, да мне-то и говорит: церква от дома рядом, новая, хорошая. Приезжай, говорит, на казанскую. У меня поживешь, к заутрене сходим. Ну, думаю, съезжу и Степанушка помяну.
— Дак извещенье-то было на мужика?
— Было, милая, было. Все командир написал, где и похоронен Степан-то, как и головушку сложил. Как сейчас вижу, мы с бабами жнем ячмень, вдруг мне и принесли извещенье-то… Ой, милая, у меня вот тут-то зажало все, зажало в грудине-то, и выдохнуть не могу. В борозду-то я ткнулася…
Так началась знаменитая поездка трех моих друзей. Вернее — четырех, хотя мужики и не брали в расчет Настасью.
Николай Иванович нашел себе собеседника. Лешка на верхней палубе ходил около гармониста, а Егоровича затянули в свою компанию какие-то нездешние вербованные:
— Дедко, а дедко?
— А?
— На-ко дерни стопочку.
Егорович, не зная, что делать, поправил рубаху. Но его уже затащили в каюту второго класса:
— Давай, давай, батя!
— Что-то… это… ребятушки, колебательно, — сказал Егорович. (Если рассуждать по совести, то, конечно, с этого момента и начались все наши беды: и мои, и моих товарищей.)
— Ничего, шпарь!
— Ну, спасибо, ежели, — не устоял старик.
— Куда поехал-то?
— В город, значит, зять Станислав там и дочка. Ваше здоровьице…
— Сержант, а ты чего? Бери пример с гренадеров!
— Нет необходимости, — сказал здоровенный, с начищенными частями обмундирования младший сержант, ехавший в этой же каюте.
— Какой же ты вояка, если водку не пьешь?
— Нет необходимости.
— А вот когда я в двадцать шестом артиллерийском… — Егоровичу хотелось рассказать, как он служил, но его не слушали.