Цена отсечения
Шрифт:
Потом были видеосалоны с допотопной порнографией, о йе, йе, о, о, о, о, хлюп, шлеп, о йе, оборудование для дискотек, компьютеризация школ, контроль за челноками, повальная мода на железные двери, приносившая тысячепроцентный доход… Все было. Кроме простора. Контролировать ларьки, гнать контейнеры с телевизорами и поставлять разбитые праворульные иномарки местным бандитам стало смертельно тошно. Наученный горьким опытом, ранней весной 89-го Мелькисаров пробил информацию через контору, убедился, что все прозрачно, хвостов за ним никаких, никого он не подставит, продал все и уехал в Москву.
Через три года стороной узнал, что бывшие друзья-кооператоры потеряли всяческий страх, бросили вызов тюменской нефтянке, и были – все – разорены.
Дверь открылась: хозяин толкнул ее лбом, руки были заняты подносом. Говорил нарочито простецки; дескать, видите, ребята, снисхожу; радуйтесь, но не забывайтесь.
– Простите, мужики: насчет закуски полный швах; к жене подруги заходили. Только огурцы, помидоры и яйца. Есть вот банка красной икры, но хлеба нэма.
Майор ответил в том же полународном стиле; дескать, что ж, готовы подыграть, хотя и мы не пальцем деланы.
– Гут, не беда, яичница дело доброе. А икорочку можно и ложкой. Помидорчик на тарелке, сольца на столе? Наливай.
Водка была ледяная, рюмки покрылись снежным мхом. Свежая яичница дымилась, скворчала и пахла деревней. Майор положил бумаги на стол, ласково их разгладил:
– Изучай, Степан Абгарыч. За знакомство.
– Ваше здоровье, – вежливо добавил лейтенант.
Мелькисаров мельком взглянул, презрительно поморщился, помотал головой:
– Со свиданьицем. Недоработали, ребята. Нарисовали сто звеньев, нарыли на сорок, а где же еще шестьдесят? Без них цепочка рвется. Будемте здоровы.
Он и раньше бывал в Москве. Последний раз прилетал сюда перед защитой диссертации, на излете недолгой эпохи Черненко. Вопрос тогда решился быстро и недорого: литр водки, настоянной на золотом корне (при мужских недугах безотказен), свежепосоленная нельма, брус медвежатины, банка брусники, без которой медвежья котлета нехороша. Жуликоватый завкафедрой радостно подмахнул бумажки, ассистентка сама собрала печати; времени осталось навалом, можно было погулять. Мелькисаров спустился к отсыревшей набережной, повернул у Парка культуры, добрел до Калининского, оттуда по мокрым бульварам выбрался на улицу Горького; мимо гостиницы «Москва» неспешно прошагал до гранитной Дзержинки. В центре Лубянской площади за народом приглядывал бронзовый Дзержинский. На минуту выглянуло солнце, от монумента упала короткая прямая тень, и круглая площадь напомнила солнечные часы. Тут же набежала туча, сумрак сгустился, опять пошел дождь.
Грозное в тот приезд было чувство. Будто все созрело для большой войны, начался обратный отсчет времени, осталось дождаться команды «пли». Теперь Москва расслабилась, помолодела, стала вся – как смесь Казанского вокзала с цыганским табором. На каждом углу торговали молодые тетки: джинсы-варенка, пестрые юбки, китайские кеды, а вот кому куртка из кожи! На картонных коробках лежали куски мороженой свинины с прилипшими обрывками газет – мясным промышляли проспиртованные мужики. Повсюду стояли книжные лотки, у газетных стендов кучковались бородатенькие дяди и студенты. Лавки с кассетами содрогались от бурной музыки Барыкина, Высоцкого, Сукачева и «Пинк-Флойд»; нагло, с визгом тормозили подержанные немецкие иномарки с польскими нашлепками; дурно пахнущий мальчик в синем спортивном костюме играл на скрипке в переходе и раздраженно стряхивал челку в такт «Временам года»; старшеклассники блажили Башлачева; из киосков тянуло свежими чебуреками, пончиками, сахарной пудрой, жженым кофе и передержанным чаем, из подворотен воняло кошачьей мочой.
Через неделю Мелькисаров занялся делом, через три месяца врезал дополнительный замок, через полгода внутренней железной дверью отсек большую комнату в своей квартире и попросил Жанну никогда не спрашивать его, что там. Жанна удивилась, но пообещала, и непременно сдержала бы слово: она вообще была баба сговорчивая. Просто однажды, перед самым переездом на Покровку, заявилась в гости к мужу раньше времени. Степан выходил из большой комнаты, распахнул свой Сезам. Жанну чуть не хватил удар. Вдоль стен, от пола и почти до потолка, под некрашеным подоконником, на ободранном кресле, под столом, на столе – повсюду – лежали пачки сторублевок, как маленькие кирпичи серо-стального цвета. В центре денежного склада алел огнетушитель; на единственной свободной стене висел распятый уродец художника Ге. Больше в комнате не было ничего.
Степан посуровел, запер вход, сказал: «Забудь». Она – забыла.
Ничего криминального в этом не было. Ну, почти ничего. Просто Мелькисаров побродил по перестроечной столице, понял, чего не хватает. Москва считалась всесоюзной стройкой; у всей страны для нее отбирали цемент; так что цемента был избыток, а сахару – дефицит. Мелькисаров ностальгически вспомнил свой любимый бутерброд: булка с сахарным песком, сглотнул слюну, нарисовал красивый план и устроился кладовщиком в Южный порт.
Один партнер, Фархад Исмаилыч, вез два письма из жарких восточных республик (у него там были старые связи). В первом говорилось: дорогие московские товарищи, поделитесь с нами цементом, который мы вам отправляем. А то у нас у самих ничего не осталось; очень хочется строить. Во втором предлагалось: а мы вам сахару подкинем, у нас имеется запас. Другой партнер, по фамилии Томский (ирония судьбы, что тут скажешь), крупный, с голубыми глазами навыкате, пшеничными усами и густым фельдфебельским голосом, шел в Моссовет, получал одобрительные визы. Бодрый старик Циперович заведовал складом; он оформлял бумаги и считал товар.
В назначенный день по железной дороге прибывал товарняк; в старых вагонах пылился каспийский цемент. Его поскорей отправляли на склад; опустошенные вагоны ставили на запасный путь. На следующее утро к докам подходила баржа, ржаво скрежетала о бетонный причал; трезвые грузчики, в основном технари-аспиранты, выгружали с нее сырой, основательно потяжелевший сахар и забивали вчерашним цементом. Они становились похожи на пекарей: едкая сыпь сероватого цвета блинной муки покрывала все вокруг. Баржа отчаливала; цемент по воде возвращался туда, откуда его накануне доставили сушей; бессмысленный круговорот товара продолжался.
Вечерком того же дня бодрый старик Циперович состригал садовыми ножницами свежие пломбы сахарного отсека; мешки грузили в цементные вагоны, дожидавшиеся на запасном пути. По внутригородской железке товар доставляли продавцам: поезд делал небольшие остановки, аспиранты сбрасывали сахар в побитые магазинные грузовички, ехали дальше.
Зимой обходились без баржи, гнали товар двумя составами: так было намного дольше, в разы дороже, но все равно тысяч по двадцать с каждого эшелона они получали. Ментам давали разовые взятки, что их баловать; суховатому гэбэшнику Кацоеву аккуратно, дважды в месяц, платили зарплату в конверте. Дело шло; все деньги, личные и общие, хранили за железной дверью Мелькисарова.
Степан сиял; он испытывал сладкий страх подконтрольного риска. Как при затяжном прыжке с парашютом: покатая земля со свистом несется навстречу, но в самый опасный момент неведомая сила ударяет в предплечья, выворачивает руки, и ты мягко скользишь вниз. Главное не просчитаться, вовремя дернуть кольцо.
В ноябре 90-го Циперович пригласил его домой, на Фрунзенскую набережную. Пестрые паласы на мощном дубовом полу, черно-желтые диваны и кресла, обитые плюшем; картины живописи на стене: обнаженная телесатая дамочка в окружении фруктов и цветов, имя художника неизвестно, подвиг его бессмертен; ржавая селедка с черным хлебом, явная подделка, а-ля двадцатые годы; разлапистый Лентулов, похоже что настоящий; авторская копия «Грачей», которых голодный пьяница Саврасов плодил постоянно. И огромная, в полкомнаты, работа Леонида Пастернака. Яркий солнечный свет сквозь уютные шторы; у овального стола стоит семейство: рыхлая добрая мама, всклокоченный папа, разновозрастные дети: скуластый, порывистый старший, растерянный средний, рыжеватые девчонки с пышными бантами; на столе полевые цветы. Банально; тем и хорошо. Любовь так любовь, нежность так нежность, радость так радость, семья так семья, без подколок и подначек; за это мы и ценим реализм.