Цена отсечения
Шрифт:
«Продай!» – попросил Мелькисаров. «Не-а, – возразил Циперович. – Мне это за долги отдали; деньги есть, а картинка хорошая, пускай висит».
Рослая блондинка в мини-юбке молча накрыла на стол, разлила коньяк «Наполеон», припахивающий ацетоном; наливая, наклонилась – маленький завскладом с гордой насмешкой стрельнул глазами под юбку, подмигнул Мелькисарову.
Речь пошла без околичностей – о перемене схемы. Что гонять туда-сюда составы, баржи? Не проще ли оформлять доставку на бумаге? Чекисты на глазах теряют силу, им не до нас, от ментов откупимся, с бандитами уладим, сэкономим процентов сорок… Все сходилось; Циперович посчитал правильно. Страну трясло и колотило, все были заняты другим, опасности никакой,
Мелькисаров хотел было сказать «да», но вдруг сдавило щитовидку, сердце ухнуло, засосало под ложечкой, тошнота подкатила к горлу.
«Какой же паршивый коньяк», – подумал Мелькисаров. И почему-то сказал «нет».
Почему? и сам не знал. Просто магнит в одну секунду размагнитился. Тяга была, была, раз – и вдруг исчезла. Циперович упорно расспрашивал, обкладывал вопросами со всех сторон, что случилось, в чем подколка, может, знает нехорошее и молчит? Подливал коньяк, увеличивал предложенную долю; девица обдавала запахом крепкого тела; Степан Абгарович стоял насмерть. Не нужно тебе туда! – говорил ему внутренний голос, и это было сильнее всех доводов. Даже девичьих мясов. Циперович сдался; они поторговались об условиях расхода, выпили на посошок зеленого фархадовского чаю и попрощались, думая, что навсегда.
Первые сутки безделья Степан Абгарович проспал. Потом попробовал читать пропущенные книжки: Жанна подсунула, она любила почитать – еще со времен политеха. Но как-то увяз. Полистал Платонова, Набокова – и бросил. Задержался лишь на синеватых выпусках журнала «Новый мир», где печатались отрывки Солженицына. Приятно было вспомнить юность: он поступил в том самом семьдесят четвертом, когда писателя услали за границу; на комсомольском собрании в школе им говорил об этом одноногий Михал Афанасьич, фронтовик и учитель истории. После контузии у Михал Афанасьича во рту скапливалась слюна; вдруг начинала стекать по щеке – он подхватывал ее рукой и отправлял обратно в рот, слова булькали…
Но диванное время быстро вышло; нужно было срочно упорядочить финансы. В Трубниках под навесом сберкассы прятались от снежного дождя валютные менялы. Рублей у Мелькисарова было много, долларов у них – мало; два месяца кряду он ездил сюда ежедневно, как на работу. Ставил свой «Фольксваген» на прикол, пересаживался в раздолбанный «Москвич» барыги; они отъезжали за угол, запирали дверцы изнутри, включали обогрев и слюняво считали тертые купюры. Каждый думал про себя: за сколько бы он мог меня пришибить? Однажды взгляды их встретились; оба рассмеялись и обмякли.
К двадцатым числам января рубли иссякли; валюта уместилась в два потертых кейса. А двадцать шестого случилась денежная реформа; люди брали сберегательные кассы на абордаж, падали в обморок, ненавидели себя и всех. Мелькисаров походил пешком по центру города, понаблюдал за столбами пара, которые поднимались над стариками в свальной очереди; сочувствие мешалось со злорадством: успел. Злорадство уступало место жалости: бедняги…
Вскоре ему позвонил Циперович. Как ты – как ты? Что ты – что ты? Наконец дошли до истинной причины:
– Ты по-прежнему хотишь Пастернака? У тебя как с долларями? Я в полном пролете с наличкой; Кацоев недоволен; приезжай.
Старый багет был уже аккуратно расшит, грамотно упакован; холст безжалостно свернут телескопической трубой. Бодрости в Циперовиче поубавилось; он был раздражен, о делах говорить отказался, пересчитал пятьдесят тысяч, профессиональным движением скатал пачки резинкой и без– застенчиво поторопил: давай, давай, получил свое, счастливчик, и вали, сейчас не до тебя. – Рослой блондинки при нем уже не было.
На возвратном пути Мелькисаров уперся в долгую толпу интеллигентов, которые упрямо шли по Тверской на Манежную выстаивать очередной демократический митинг. Паршивенько одетые, у кого пальто на размер больше, у кого штаны на три пальца короче. Снег метался в разномастном свете фонарей, присыпал толпу. Толпа ежилась, но продолжала медленное, жуткое движение. Сто, двести, триста тысяч человек; остановить их было невозможно; Мелькисаров понял, что нынешней власти конец.
Додумать, что из этого проистекает, он не успел. Подступающая нищая свобода вполне могла обойтись без сахара, но не могла – без информации. Степан Абгарович увлекся электронной почтой, сошелся с курчатовским ядерным центром, подивился мертвой хватке академиков, выстроил цепочку, запустил процесс. Обедал два раза в день, ужинал – три: перемещался со встречи на встречу, с переговоров на переговоры. Он беспощадно разжирел, но жизнь опять приобрела масштаб, наэлектризовалась, игра пошла на интерес, приносящий колоссальные деньги: сегодня тысячу, завтра сто, послезавтра миллион. Такое было ощущение, что ты несешься сквозь время нарезной пулей, раскаляясь докрасна от трения встречного воздуха. А дальше что? Какая разница. Пуля не спрашивает, что будет дальше; ее дело лететь со свистом и в конце концов поразить цель, которую наметил незримый стрелок.
Посмотреть со стороны – все выглядело очень странно. Холодное солнце светило резко, больно. Или это начинала ныть пьяная голова. На окно нанесло мелкого сухого снегу, и солнце казалось рябым; по подоконнику крошились тени, похожие на просыпанный мак. Бутылка постепенно пустела, грязные тарелки были сдвинуты на край, поближе к мушке автомата; пепельница наполнялась серым пеплом милицейских сигарет и старомодными бычками папирос. (Мелькисаров говорил, что «Беломор» – благородная штучка; а сигареты – жженая бумага, курительный онанизм.)
Шел какой-то странный диалог, постороннему решительно непонятный. Коротких реплик не было, друг на друга накатывали античные монологи, разыгранные по театральным правилам. Современный человек говорит ровно, без деревенских фиоритур, повышений, понижений, усилений и всплесков; а тут подвыпившие голоса звучали торжественно, интонации были почти актерские, со слезой, иронией, угрозой, презрением.
Майор. Вот еще звено, вот еще. Мы опять придем, водки попросим – кстати, наливай, наливай – но цена уже будет другая. Сегодня уступим за четыреста, через месяц скажем: лимон. Не поймем друг друга, не беда, мы терпеливые. В четвертом квартале девчонки наши, мышки с наружки, пошуршат бамажками, еще звено-другое нарисуется. Опять с тобой выпьем – будь здоров, Степан Абгарыч, не держи зла – попросим полтора. На третьи сутки позвонишь, но в ответ услышишь: извини, инфляция, два. А там еще и прокурорские возникнут, ты же от налогов уходил?
Мелькисаров. Моя очередь – общий привет, не чокаясь. Красиво разводите. Уважаю. Но это все от головы, а не от жизни. Сорок клеточек закрасили, еще десять потом закроете. Повезет, пять-шесть подтянете, подтасуете. И все. В коммуне остановка. Никакой суд в производство не примет. Ты прикинь: я вас пошлю, ничего не дам. Через месяц придете, покажете веселые картинки, опять попросите. А я опять отправлю. А еще через месяц объявитесь – будьте счастливы ребята, дай-то бог не последняя – и скажете, ну ладно, брат, уговорил, делаем наш милицейский дисконт ко дню пограничника: семьсот. И услышите: поздно, братва, рубль укрепляется, акции падают, дам я вам, пожалуй, триста. Ты, майор, ответишь грубо и невежливо. А через неделю снизойдешь: добро. Не, отвечу я тебе, двести пятьдесят. Прям щазз. А завтра будет сто.