Цепь в парке
Шрифт:
— Ничего! А я разве помню себя в четыре года? Полезли на крышу.
— Ты сам из деревни?
— Теперь вот о чем ты стал спрашивать! От твоих вопросов очуметь можно, честное слово!
— Ты же говорил, что отец привез сюда плуг пахать мостовые.
Крыса открывает в потолке небольшой люк, подтянувшись, пролезает в проем и протягивает ему руку. Они оказываются перед оконцем, похожим на собачью конуру, — он уже видел его снизу. Гастон вылезает на крышу: на чердаке он стоять не может, даже согнувшись в три погибели.
— Держись за меня.
Он хватает его в охапку и усаживает верхом на конек чердачного окна, где понадежнее.
— Вон я вижу твою колымагу… а учительница, видишь, оделась, платье у нее красное, как мак, и вся твоя улица видна — смотри, сколько на ней столбов, — а до деревни-то далеко… Конца-краю нет этому городу…
Крыса прочно упирается сапогами в бортик крыши и крепко держит его за талию, дыша ему прямо в рот.
— Видишь там две церкви? — говорит Крыса. — Так вот, ваш дом против той, что ближе сюда. Не заблудишься?
— Вот еще! Когда я с тобой шел, я всюду расставлял знаки. Не воображай, что я такой доверчивый!
Гастон отпускает руки и делает вид, будто собирается лезть на чердак.
— О'кэй, поклон от Крысы! Я ухожу, раз ты мне не доверяешь!
— Тоже мне, напугал! Ты что, думаешь, я не научился там лазить по стенам?
Он оглядывается через плечо, а Гастон объясняет ему:
— Вон та большущая красная халупа и есть завод Мольсона. А из этой трубы, что поближе, жженой резиной разит. Рядом с Мольсоном — парк Кэмпбелл. Дети, которые там играют, возвращаются домой черные, как трубочисты, ведь внизу железная дорога.
— Ты мне так и не сказал: ты из деревни?
— А тебе-то что?
— Может, если б ты там остался, ты б не заболел.
— Думаешь, лучше подохнуть от скуки в медвежьем углу? Там до ближайшего соседа за полдня на лошади не доскачешь. Это богом забытая дыра, и, если соседка у тебя уродина, остается только лапу сосать.
Он медленно проводит рукой по глазам, и Пьеро слышит его дыхание, шуршащее, как газетный лист.
— Сеанс продолжается, повернись еще чуточку. Смотри, у твоих великанских штанов есть отличные подтяжки.
Снизу ему казалось, что за этим гигантским окном ничего нет, а выходит, там еще несколько таких же: они упираются лапами в воду, а сверху уложен мост, как-то шиворот-навыворот, и в просветы видна река, в которой отражается небо. Как будто взяли детский зеленый конструктор и построили мост, такой громадный, что, когда он был закончен, его не сумели поставить как следует.
— Это не подтяжки, — говорит он, — а лестницы без этажей, потому что дома-то нету. Ты жил по ту сторону моста?
— Не помню. Очень может быть, потому что отец, когда он наконец понял, что в городе пахать нечего, взял да полез на мост.
— У тебя голова закружилась? Давай спустимся.
Гастон словно ничего не видит, не понимает, где он находится. Он стоит на крыше во весь рост, не держась за окно, заслонив ладонью глаза. Голос у него опять стал злым, и дышит он теперь, как разъяренная кошка.
— Голова у меня никогда не кружится. Не в этом дело. А твои штаны… Тогда было скверное время, все сидели без работы. Они это называли кризисом. Вот так вот. Пошли, мартышка.
— А почему ты сказал про штаны?
— Господи! Сколько можно задавать вопросов, ведь ты цепляешься к каждому слову!
— Если бы ты сам все объяснял, я бы не спрашивал.
— Ладно, слушай! Можешь считать, что это штаны моего отца. Однажды ночью папаша напился до чертиков, а потом — не знаю уж, как ему это удалось, — вскарабкался по твоим лестницам на самый верх. Он ведь не знал, что там нет этажей, и сорвался. Вот тебе и штаны! А теперь слезай, пока я тебя в трубу не спустил.
Они молча возвращаются во двор, и Крыса снова начинает вертеть свою цепь. Вдруг он запускает ее в цветочные горшки, сильно и метко. Пять или шесть горшков разбиваются вдребезги, и еще дюжина падает. Пьеро поднимает цепь и изо всех сил швыряет Крысе под ноги: она, оказывается, гораздо тяжелей, чем он думал.
— Да, придется тебе потренироваться, дурачина. Но ничего, я тебя научу.
— Плевал я на твои крысиные штучки. Зачем ты ее швырял в мои цветы?
— Цветы не твои, и даже дом не твой. Цветы старухины. Она живет под мостом и притаскивает их сюда каждое утро, на солнышко, а вечером забирает. Чистая маньячка. Цветы же ничего не чувствуют!
— Тогда ты просто гад! Что тебе сделала эта старуха?
— Что сделала? Во-первых, она такая старая, что никак не умрет. А во-вторых, ей под мостом делать не черта, она и шпионит за всеми: и за твоим отцом шпионила, и за братом, а сейчас за мной. И доносит в полицию, просто так, бесплатно, из чистой вредности. Потому-то я и не люблю все эти цветочки!
— При чем тут Марсель и мой отец?
— Да еще называет меня Крысой!
— Ты же говорил, что тебе это все равно, еще обещал объяснить мне, почему крысы — самые умные животные.
— А она и полицейские не смеют! Послушать их, так мое место в сточной канаве. Ведь кто мир-то спас, крысы!
— Мир спасли? Как это?
— А так! Крысы упрятали под землю все самые мерзкие болезни, вот люди и возомнили, будто только один человек — чистое животное. Но крысы не могут прочистить прогнившие человеческие мозги. Нечего было говорить со мной про штаны и про деревню!
— А почему она шпионила за моим братом и моим…
— Ох, ты меня доконаешь своими вопросами! Потому что она мужчин не любит, вот почему! Доволен?
И он направляется к прямоугольной арке ворот, сбив напоследок тройку горшков своими сапожищами, такими желтыми и хищными, как лапы Балибу.
Он нагоняет Гастона.
— Ты опять рассердился? Не сердись. Спасибо, что ты показал мне дом. Может быть, я его потом вспомню. Во дворе всегда стояла машина, да?
Крыса уставился в небо: его длинные, как у девушки, волосы падают на плечи, а голос едва доходит сверху до Пьеро.