Цепь в парке
Шрифт:
Он присаживается на ступеньку и смотрит по сторонам, встряхивая монеты между ладонями. Долго еще эта процессия будет топтаться на месте? Ему очень хочется подойти к лошадям поближе. Он никогда не видел таких откормленных и красивых лошадей: белые с седоватой бородкой над копытами, толстые животы прямо выпирают из оглобель, а сами чистые, блестящие, будто только что из душа. До сих пор он видел лишь одну настоящую лошадь: кобылу садовника, она была тощая, облезлая и все время оглашала воздух непристойными звуками, видно, была больная — до нее и дотронуться было неприятно, и тоска брала смотреть, как она тянет свою
Он встал, решив все-таки пробраться к лошадям сквозь траурную процессию, но вдруг кто-то снизу ударил его ногой по рукам, и монетки посыпались, покатились вниз к черным машинам, под лакированные туфли мужчин, со скорбным видом беседующих посреди мостовой и вытирающих потные лбы.
— Ах ты, жулик, церковную кружку обчистил!
И в ту же минуту кто-то заломил ему руки назад и над самым ухом раздался странный хихикающий голос. Голос какой-то придушенный и то снижается до шепота, то, глотнув немного воздуха, взлетает к самому небу. Он молча отбивается, бешено колотит ногами и пытается ударить обидчика головой в подбородок, но тот, видно, очень высок ростом и больно выкручивает ему руки.
— Что же ты не зовешь на помощь? — спрашивает взвизгивающий голос.
Он оглядывается по сторонам: на них никто не обращает внимания, и никто не подбирает деньги.
— Угадай, кто я, и я тебя отпущу.
Он сам не знает почему, но от этого задыхающегося голоса ему еще больнее, чем от вцепившихся в его рубашку рук. Голос какой-то зябкий, с ним и на улицу-то не надо бы высовываться, даже когда греет солнце, от него хочется бежать прочь, как от слюнявой собаки или от вони темного, сырого подвала.
Рванувшись изо всех сил, он падает на нижнюю ступеньку, высвобождает одну руку и, извернувшись, до крови кусает вцепившиеся в него пальцы.
— Да чтоб ты провалился!
Голос тут же взвивается вверх, делается почти плаксивым.
— Чего ты орешь?
Он и представить себе не мог, что этот голос принадлежит взрослому человеку, тем более мужчине. Он смотрит, как тот слизывает с руки кровь, и удивляется: перед ним высоченный костлявый парень, с длинными черными космами, падающими на лоб, а лицо у него почти девичье, с зелеными, как у Балибу, глазами. На нем белая бумажная фуфайка, вся в пятнах от клубники — а может быть, и крови, — и широченные брюки, пузырящиеся на бедрах, как юбка.
— Эй! Крыса, теперь уж детей грабить начал! Поди-ка сюда, я тебе уши надеру.
Крыса подпрыгивает, как кот, и вдруг протягивает ему руку, глядя прищуренными глазами туда, откуда донесся грубый окрик.
— Что ты, Эжен, мы же играем! Или теперь это запрещается? Ну, скажи ему сам, что мы играем с тобой в расшибалочку!
Обернувшись, он видит полицейского: одной рукой тот вертит жезл, а другой подбрасывает деньги.
— Не придуривайся, Крыса. Я все видел. А мальчишка откуда взялся? Денежки-то, поди, его папаша на базаре наторговал?
Полицейский, судя по всему, уверен, что может в любой момент застращать Крысу; у него даже вид совсем не грозный, и он ничуть не беспокоится, что Крыса сбежит.
— Ну, скажи, что, мы играли, кто дальше кинет монету, жаль только, что здесь народу много, ноги мешают…
— Он не врет, мсье, я как раз выигрывал.
Зачем он выручает Крысу, ведь Крыса такой большой, а напал сзади? Из-за того, что Крыса боится полицейского? Или просто чувствует, что без его помощи тот не выпутается?
— А ну иди сюда, Крыса, сколько раз тебе повторять?
У полицейского совсем не злое лицо, уж во всяком случае, добрее, чем у Крысы, а на голубой форменной рубашке болтается свисток, в который так и хочется посвистеть, и хочется повертеть жезл на кожаном ремешке, вовсе не такой страшный, как длинная линейка Свиного Копыта — а ведь она так и не сумела усмирить его этой линейкой, — да и вообще он с удовольствием просто поболтал бы с этим полицейским, тот наверняка шутник и весельчак; но ему известно чуть не с рождения, что полицейские и вороны — одного поля ягоды, а там он навсегда усвоил правило: против них всем нужно быть заодно, даже если длинный Жюстен втыкает тебе гвоздь в ляжку и даже если приходится обманывать Святую Агнессу, но это уж особый разговор.
Крыса покорно подходит к полицейскому, но и его тащит за собой и чуть ли не умоляет:
— Ну, скажи ему, что деньги твои!
— Значит, папаша взял его на рынок и в городе потерял?
— Да нет, он тоже только что с казенной квартиры, вон даже одежда на нем ихняя.
— Я-то надеялся, Крыса, что мы сбыли тебя с рук раз и навсегда, что ты пролежишь в больнице по крайней мере лет десять.
— Мне, видите ли, придется обождать, пока там кто-нибудь окочурится. Нет места. Вообще-то я против гор ничего не имею.
Ладонь у Крысы влажная, но он не решается высвободить свою руку, чтоб не получилось так, будто он оставил его в беде. Крыса с каждой минутой все больше похож на ребенка-великана. Он выше полицейского, но нарочно говорит с ним в дурашливом тоне и все время подносит руку к губам, вытирая слюну, держится он, однако, на почтительном расстоянии, чтобы в любой момент можно было дать деру, совсем как они, когда стоят перед Свиным Копытом.
— Нечего юлить, Крыса. Хоть ты сейчас и на свободе, но под надзором до отправки в санаторий. Не советую тянуть, а то мы тебя тут сами подлечим, в участке. Ты опять налил в старухины цветы. Она нас вчера вызывала.
— Ну конечно, стоит какой-нибудь собаке задрать лапу над ее чертовыми цветами, как она начинает орать, что налил я.
— Она говорит, что видела тебя.
— Да она в трех шагах ничего не видит. И вообще, у меня теперь мочевой пузырь совсем пересох. Я же болен.
— Почему ты говоришь, что он с казенной квартиры?
Он перестал слушать. Процессия медленно тронулась с места, и большие белые лошади, цокая подковами, выехали на опустевшую площадь. Возницы, такие же круглые, как бочонки на повозках, стоя во весь рост, орут, натягивая вожжи. Он почти не слышит искромсанный хриплым дыханием голос, который дрожью отдается во всем его теле до самых кончиков пальцев.