Цепь в парке
Шрифт:
— Она больна, — внезапно говорит он и поспешно увлекает Эмили к кителям с золочеными пуговицами, которые проверяют бумаги.
— Вот видишь, какая она ломака! Как будто никогда и не была моей сестрой. Она уже давно стала такой бесчувственной.
— Но ведь она и вправду больная. Вся бледная, даже глаза.
— Да она просто шлюха! А он то хорош, разгуливает с ней. Сестра! Последняя тварь!
Но человек в голубом уже возвращается к ним, держа в руках зеленого плюшевого медвежонка.
— Ты не сердись на меня, — говорит он Джейн своим новым жалобным голосом. — Я, честное слово, ничего
Он опять становится загадочным. Откуда он знает про льдину?
— Нам он не нужен. Тот, которого мы придумали, куда красивей.
Пароход снова гудит, на этот раз протяжнее, и бледным светом загораются еще сотни маленьких лампочек. У мостков уже никого нет, только они одни.
— Тогда я возьму его себе, ведь Балибу мой. А если тебе не нравится, что он медвежонок, он может превратиться в белку.
Ни слова не говоря, она убегает от них к откосу.
— Спасибо тебе, — говорит человек в голубом. — Я так испугался, что вы не возьмете его, для меня это был бы плохой знак.
— И дама тоже испугалась. — Он снова говорит так, будто смотрит на все со стороны.
— Мы сейчас отплываем. Остались считанные минуты, слушай меня внимательно: в субботу, в три часа пятнадцать минут, солнце вдруг исчезнет, и птицы перестанут петь. Это будет тебе знаком, что мы встретимся здесь на следующий вечер. Но если птицы не замолкнут, а солнце будет светить, как прежде, значит, белые цветы не умрут.
Больше он не успевает ничего сказать, потому что уже убирают мостки и отвязывают канаты, да и не станет Пьеро задавать ему вопросы, ведь он понял то, что словами объяснить невозможно.
Машины парохода рокочут еще громче, и пароход, точно запретный праздник, праздник только для самого себя, медленно отходит от пристани; он скользит по темной воде, и за ним стелются узкие дорожки бледного света. Он тщетно пытается отыскать глазами человека в голубом среди теней, машущих руками.
Он смотрит на медвежонка. У него золотые глаза. Две крохотные пуговки.
«Тадуссак» все быстрее уходит в ночь, приближаясь к темной громаде моста, и вновь на острове замаячила верхушка башни, окутанная пепельным светом.
Джейн, согнувшись пополам, спрятала голову в колени — маленькая бесцветная фигурка, от которой уплыл праздник. Он сует медвежонка в карман, чтобы она опять не разозлилась, и садится рядом с ней, терпеливо ожидая, когда она снова почувствует вкус к жизни.
Наконец она поднимает голову, но даже не глядит на большое пятно света, которое теперь уже под мостом, и, чтобы узнать, плакала она или нет, ему пришлось бы коснуться ее щеки — а это все равно что тронуть пальцами ее сердце. Разве он может это сделать?
— Я замерзла, — говорит она насквозь промокшим голосом.
Он берет ее ледяную руку, чтобы помочь ей подняться, но она сама вдруг вскакивает и радостно кричит:
— Смотри, смотри! Папапуф был прав.
Прямо перед ними, облизывая башню, поднимается из реки огромная рыжая луна, безмолвно возвещающая безмолвный праздник.
Джейн подпрыгивает на месте, хлопает в ладоши, потом целует его и начинает приплясывать вокруг него, припевая:
— Пьеро, мой дружок, зажги огонек!
— Она рыжая! — восторженно говорит он.
Он никогда не видел такой луны. Да он теперь и вообще не уверен, видел ли он когда-нибудь настоящую луну, а может, это был всего лишь голубоватый отблеск на снегу, просто цвет холода.
Внезапно она успокаивается, берет его под руку и подводит к самому краю пристани; она шагает, высоко вскидывая коленки. Наклоняется над рыжим кругом, упавшим на воду, и говорит:
— Как хорошо в такой вечер уплыть на пароходе.
Вздрагивая от холода, она тащит его к улице. И сразу же их окутывает влажная жара и тошнотворный запах города.
— Мне бы так хотелось, чтобы Эмили осталась со мной… Мне иногда так жаль, что у меня нет взрослой сестры.
И она принимается за карамельку, наморщив лоб, которому так тяжело под копной ее волос, ставшей вдруг непомерно огромной.
Так хочется поскорее лечь, уснуть, отдаться неторопливому потоку дневных впечатлений, но дядя читает в кабинете, и до тех пор, пока он, совсем уж поздно вечером, не уйдет курить трубку к себе в спальню, доступ к зеленому дивану закрыт. В гостиной тетя Эжени принимает подруг, они сидят, прямые как палки, на самом краешке кресел и говорят все разом, их смех и кудахтанье накатывают волнами, потом гаснут, и, воспользовавшись минутой молчания, они откашливаются и усаживаются поудобнее. И опять все начинается сначала, словно сброшены все карты и идет новая партия. Ему ничего не остается, как отправиться к тете Розе на кухню.
Когда он входит туда, тетя Роза поспешно закрывает длинную плоскую картонку, а в глазах ее мелькают не то смущение, не то стыд. Но он все же успевает разглядеть в коробке свою голубую полосатую рубашку и комбинезон, тщательно выстиранные и отутюженные.
— Почему ты их не выбросила?
— Одежду не выбрасывают, — отвечает она своим обычным ворчливым тоном.
— Разве это одежда? Кому она нужна?
— Может, еще пригодится. Ты бы лучше посмотрел на свои штаны, сударь мой. Где это ты пропадал весь день?
— Ходил смотреть, как отплывают пароходы.
— И отрывал дядю от работы вместе с этой бесстыдницей.
— Я запрещаю те…
Сейчас она начнет кричать, а он ужасно устал и поэтому обрывает себя на полуслове и продолжает уже совсем другим тоном:
— Не говори так о ней, не надо. Она очень славная, ей так скучно одной.
— Славная! А мамаша у нее, по-твоему, тоже славная?
Он не отвечает, тетя Роза — бородавка на ее носу совсем побагровела — устало садится напротив и, тяжко вздохнув, застывает с приоткрытым ртом, то ли в ожидании слов, которые никак к ней не приходят, то ли прислушиваясь к громкому разговору в гостиной. Он отводит от нее взгляд, голова его падает на руки, лежащие на оцинкованном столе, и все звуки поглощает сон, против которого он бессилен. Вдруг он вздрагивает, словно его укололи. Он с трудом открывает слипающиеся глаза. Тетя Роза трясет его за плечи и кричит прямо в лицо так громко, что непонятно, почему на этот крик не сбегаются дядя и гостьи тети Эжени: