Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
Шрифт:
Когда Хлопицкий, проводив гостей, вернулся в свой кабинет, ему навстречу с оттоманки, раскрыв объятия, поднялся Дезидерий Хлаповский.
— Здоров ли, Юзефе?
— Дезидерий! Какими судьбами? Здорово! Вот рад… Садись… Святой Иосиф Тудельский, как же ты раздобрел там у себя, в познанском поместье, с молодой женой… Давно у меня? Отчего не вошел туда, не принял участия в нашей беседе? Надолго ли? Говори, отвечай, не молчи же, как статуя Яна Непомука на Нижнем базаре…
— Замолчи ты, тогда я голос подам. Вдвоем мы не споемся. Вон у тебя голосок, труба боевая, по-старому… Шикарно выглядишь, старче! Варшавский фацет, одно слово. Ну, вот мой рапорт: приехал нынче без жены, на короткое время. Зачем? Скажу. Даже совет попрошу. Не зашел в гостиную, потому что я не люблю очень умных разговоров,
— Ах, ты балагур, по-старому… Ну, какое дело? Сразу выкладывай. Правда, запорошил меня этот Лелевель и его компания… Твои речи освежат мою голову.
— Ну, навряд. Я тоже со скучными вестями и вещами… А скажи, о чем вы толковали? Что-то вид озабоченный, скучный у тебя, друже Юзефе?
Несмотря на разницу лет, эти соратники по войскам Наполеона и потом по русско-польской службе были очень дружны. Только старший с некоторым оттенком отцовской нежности и гордости относился к младшему.
— Спрашиваешь, о чем была речь? О революции, братику, о революции. Толкуют, что переворот на носу. Думаю, они же и затеят его… и станут греть руки на всенародном пожаре… Вот банда…
— Да ведь я с такими же вестями приехал… Еще и с худшими… Там в Познани у нас уже говорили, что здесь все готово… Варшава — накануне взрыва. Составлен большой заговор: захватить Константина… А если удастся, во время коронации здесь Николая, — покончить и с ним самим и со всей его семьей. Ужасы там толкуют… И так уверенно. Называют людей, назначают сроки, числа… моя Тонця испугалась за сестру, за княгиню Жанету. Послала меня предупредить, спасать… словом, я прискакал… А что делать — сам не знаю…
— Мудреная штука. Но нет дыму без огня… Остеречь надо! Конечно не прямо. Тебе неловко. Мы найдем людей… И эти тоже говорили много… Конечно, и вздору немало. По-ихнему, все виноваты, кроме их самих. Гм!.. Подумаешь! Они называют россиян слепыми, безумными… А сами? Что они творят? Ты знаешь, друг. Они, никто иной, сгубили родину! Чем занимаются, что делают они? Мне посылают упреки в бездействии, в нравственном падении. А сами?.. Только свару заводят, интригуют друг против друга: Радзивиллы, Потоцкие, Браницкие, Пацы, Яблоновские, Сулковские, невенчанные короли в своих поместьях враждуют между собою без конца и края, политиканствуют, а не занимаются политикой… Общее дело втискивают в семейные рамки мелких честолюбцев… Хотят спасти народ помимо его собственной воли, насилием или хитростью… И сами попадают в собственные силки. Вот уж про них можно воистину сказать: "quem perdere vult — dementit"… Если только при рождении отпускает им судьба искру светлого разума? Умнее других этот Адам Чарторыский. Но он самый надменный и черствый из всех! А эта старая кокетка, Любецкий, желающий нравиться всем на свете, готовый свести кого угодно с кем угодно, чтобы доказать только силу своих медиаторских наклонностей… А этот?.. Ну, да черт с ними. Меня в свою кашу они не затянут, дудки!.. Старую республику, с крулем во главе, нашу древнюю Речь Посполитую они погубили… Олигархия во вкусе князя Адама и других, ему подобных, кончилась "законннм браком" Польши с ее "старушком", и брак этот длится уже одиннадцать лет. И еще продлится пока… Ну, довольно на сегодняшний день политики и всякой мерзости. Идем завтракать. Свежие форели достала где-то моя Алевтина… А вечером заложим банчок. А завтра… Ну, там что завтра будет — увидим!..
Часть четвертая
ПУТИ ГИБЕЛИ
Глава I
НИКОЛАЙ I, ЦАРЬ ПОЛЬСКИЙ
Несть власти, аще не от Бога.
Кесарево — Кесарю!..
Вот дракон с семью
6 (18) июня 1826 года умер князь Зайончек, первый и последний наместник Польши, после вековой борьбы отданной во власть более счастливой сестре своей. Не стало безногой, жалкой куклы, которая и при жизни значила на весах государственной жизни почти так же мало, как и теперь, когда лежала она на катафалке, в тяжелом гробу, покрытая дорогим парчовым покровом, когда творили последние обряды над горстью холодного праха, готовясь опустить его торжественно в землю, чтобы сейчас же забыть, словно и не было на свете этого тихого, доброго старика, любившего свой народ, свою землю, как только могло и умело его кроткое, простое сердце.
Не стало последней ширмы, того фигового листка, который в виде пояса стыдливости у дикарей прикрывал от наивных глаз полное самовластие Константина в делах Царства Польского. Все гражданские начальники, раньше хотя бы для виду обращавшиеся к Зайончеку, — должны были теперь являться к цесаревичу и принимать прямо от него указания, ему давать отчет.
Однако на самом деле произошло нечто неуловимое, благодаря чему диктаторская власть "генерал-инспектора всей канцелярии", как скромно подписывался цесаревич, не усилилась, а стала таять, уходить из рук его все больше и больше с каждым днем.
И трудно было понять: его ли собственная усталость, даже острая слабость, охватывающая душу и тело порой, служила причиной того, что "вожжи" слабели в могучих раньше руках? Или, наоборот, шероховатости в делах управления и в личной жизни Константина, особенно в его отношениях к брату-государю, влияли на впечатлительного, стареющего быстро цесаревича?
Как бы там ни было, мрачнее и мрачнее становился он с каждым днем, дряхлел до срока почти на глазах у окружающих его, вызывая особенную тревогу по этому поводу в душе молодой жены своей княгини Лович.
По-старому, молодцевато сидя на коне в своей шинели с пелериной, производил смотры, делал разводы цесаревич, дома принимал доклады военных и гражданских властей, входил во все подробности войскового хозяйства, чуть ли не во все мелочи городского и краевого управления. Интересовался ходом следствия в особой Комиссии, деятельно переписывался с братом Николаем, с Опочининым, со многими другими своими корреспондентами в России и за границей, как, например, с бывшим наставником своим, Ла-Гарпом и другими. Вставал очень рано: весь день до обеда был в делах, в хлопотах, после обеда спал, потом отправлялся в театр, если был интересный спектакль; но ездил туда по большей части без княгини, очень болезненной и слабой за последнее время.
Потом крепкий сон до утра, и снова начинало вертеться и поскрипывать однообразное колесо жизни.
Только все, что раньше проделывал цесаревич с необычайным рвением и охотой, вкладывая душу в каждую мелочь, — теперь делалось как-то машинально. И не только смерть любимого брата-государя повлияла на очень впечатлительного Константина. Физические силы стали как-то гаснуть, незаметно, но постепенно и неустанно. Чаще болит голова, ноют ноги, юношеские застарелые, запущенные недуги, плохо излеченные в свое время, должно быть, дают себя знать, расшатывая богатырскую раньше мощь и здоровье цесаревича.
А тут еще из Петербурга повеяло каким-то холодком… Еще неощутимо, неясно. Даже холодом еще не веет, а нет того почтения и тепла, к которому Константин был приучен даже славным старшим братом-императором и которого, казалось, вправе был ждать от младшего, теперь ставшего по своему положению — главою царства и всей царской семьи.
Ничего нет определенного, конечно, на что можно было бы указать, как на признак изменений между Петербургом и Варшавой… Но нет и прежних живых пересылок чуть не ежедневно, курьерами, гонцами, письмами и деловыми бумагами. Чаще и чаще приходят из Петербурга сюрпризом сообщения о принятых мерах, о проведенных реформах разного рода, задевающих и область Волыни, Литвы, царства Польского, то есть те края, где раньше Константин был единственным и полным господином, хозяином, где ничего не начинали и не затевали в Петербурге, не посоветовавшись раньше с Варшавой, не узнав мнения, не выслушав решающего голоса цесаревича…