Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
Шрифт:
Просторные, пустынные немного, довольно скудно и просто обставленные покои Хлопицкого отличались порядком и чистотой, не свойственными обычно жилищу холостяков военных. Об этом заботилась пожилая дева, дальняя родственница генерала, панна Алевтина, живущая в доме на правах хозяйки.
И только кабинет генерала, служащий в то же время спальней, стоял как бы за пределами досягаемости для этой вечно суетливой, подслеповатой, тучной и чувствительной особы, которая и сама с утра до вечера шныряла с тряпкой и метелкой по всем углам, и прислугу понукала блюсти чистоту в горницах.
Кабинет мало чем оправдывал свое
Ни военных мемуаров, книг или журналов на столах… Ни капли чернил, ни одного пера… Только старинный, пузатый, с опускной крышкой секретер мог бы служить для "кабинетной" работы. Но все его ящики были набиты разными безделушками, сувенирами, заменяли даже комод для белья и вещей генерала, а пространство под опускной крышкой, предназначенное для писанья, было заполнено тоже воротничками, галстуками и другими мелкими принадлежностями военного туалета, перчатками, эполетами и прочим.
С одной стороны у камина тянулась низкая большая оттоманка с ковром по стене, увешанным всяким оружием: мавританским, старинным испанским, польским и турецким, современным французским и испанским, пистолетами, саблями, ятаганами, мушкетами… Оружие покрупнее: ружья, арабские мушкетоны стояли по углам. Даже медная маленькая пушка имелась налицо.
Другой диван темный, кожаный, с высокой спинкой карнизом, с курительным прибором и всякими принадлежностями для куренья, с кальянами и наргиле, с горкой трубок на подставке стоял, против оттоманки. Между тремя окнами против входных дверей стояли два стола. Над одним висел хорошо написанный портрет Наполеона. А на столе, под стеклом лежали пожелтелые перчатки, реликвия, сохраненная Хлопицким в память славного вождя.
Над другим столом висел также хорошей работы портрет императора Александра. На столе, стоящем под портретом, по какой-то случайности темнело несколько книг, вся библиотека Хлопицкого. Тут были два-три тома французских фривольных романов, томик Вольтера, Плутарх на французском языке, Тацит, Тит Ливий в оригинале и гениальные реляции Ю. Цезаря о его "Галльских походах". Видно было, что книги эти часто перечитывались и носили многочисленные пометки, приписки, целые длинные записи на полях.
Свободное пространство на стенах было заполнено старинными гравюрами, статуэтками, восточными идольчиками на консолях. А между всем этим свисали причудливые бунчуки от турецких военных значков, темнели рога оленей, антилоп, диких коз, увешанные в свою очередь колчанами и луками, оружием дикарей, флягами, кубышками туарегов Африки, томагавками сиуксов и апачей Америки.
Ломберный стол раскрытым стоял в стороне, сукно его, исчерченное записями, было закапано воском свечей, протерто щетками. Две-три колоды карт лежали тут же. Круглый небольшой стол у оттоманки был накрыт. На нем стоял кофейный прибор, сухарница.
Сам Хлопицкий, с ногами сидя на оттоманке, в чамарке тонкого сукна, недавно вставший, медленно прихлебывал горячий ароматный кофе. Несмотря на бессонную ночь, проведенную за игрой, генерал выглядел свежим, бодрым и даже крупный проигрыш минувшей
— Янек, трубку! — крикнул Он, допивая чашку. — И кофе еще налей. Вкусные булочки вышли нынче у нашей панны Алевтины. На редкость…
Огромного роста, костлявый седоусый Янек, отставной легионер, живущий при "своем генерале" уже много лет, молча появился на зов, зажег в камине длинный "фиднбус", свернутый из обрывка газеты, подал длинную трубку с огромной пеньковой головою и янтарным мундштуком, помог раскурить ее, взял чашку с подносиком, удалился и молча же вернулся со свежей чашкой кофе. Затем скрылся бесшумно, как пришел.
Только первое кольцо синеватого дыму полетело у Хлопицкого к потолку, когда за окнами послышался стук колес, кто-то подъехал к крыльцу, очевидно, в карете, так как сани и зимние возки на полозьях, без стука мелькали за окнами, скользя на рыхлом снегу.
— Кто бы это так рано? — подумал Хлопицкий. Сейчас же услышав в прихожей звучный знакомый голос, воскликнул:
— Ба, сам князь Адам… Вот чудо! — и двинулся навстречу редкому, почетному гостю, князю Чарторыскому.
— День добрый, пане генерале! А я к вам не один… Целой компанией. Мы ехали с паном профессором… Видим: и пан судья идет. Остановились, разговорились, к вам он… Вот втроем и нагрянули. Уж не взыщите, если очень рано…
— Милости прошу… рад, рад душой… Прошу… сюда! — пожимая руки князю, Лелевелю, Немцевичу и указывая им места на диване, на креслах в гостиной, любезно принял нежданных гостей генерал. — Какое же рано? Это я так плохо веду себя: поздно встаю. Человек больной. Мне Бог простит. А добрые люди скоро и к обеду собираться станут… Кофе, трубку? Позволите предложить? Янек…
Скоро все сидели с трубками и перекидывались незначительными, отрывистыми фразами, очевидно, не решаясь сразу приступить к тому главному, ради чего явились сюда.
Все три посетителя резко отличались друг от друга и наружностью, и складом мыслей, манерами, всем.
Судья Немцевич, седовласый старец, давний народолюбец, друг свободы, сподвижник Косцюшки и Вашингтона, теперь, с годами — остыл, устал, но все же считался и был на деле хранителем лучших заветов старой польской вольности.
Только осторожность и рассудительность заменили прежние пылкие порывы народного трибуна и бойца за свободу. Он по старине носил длинные волосы, белоснежные завитки которых придавали ему вид немецкого ученого. Свежий цвет полного лица и ясные глаза говорили, что духовные силы и сила ума сохранились в этом старом, но еще бодром теле.
Сухощавый, нервный, стройный, несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, князь Адам все-таки выглядит старше того же Хлопицкого. Седина явно проступает в широких, a la Меттерних, бакенах и в волосах, которые сильно поредели и даже просвечивают плешью на маковке черепа… Со лба — тоже сильно полысел князь.
Глубокие морщины пролегли по сторонам рта, под глазами, еще красивыми, но уже усталыми, словно затуманенными затаенной тоской.
Честолюбец высшего порядка, желанный гость некогда при блестящем дворе Великой Екатерины, друг короля Станислава-Августа, сам чуть ли не претендент на вакантную польскую корону, князь Адам "Пулавский", как звали его порой, — с грустью видел, что жизнь подходит к концу… и почти ничего не сделано из старых заветных начертаний и дум…