Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
Шрифт:
— Я поняла, зачем вы говорили… про Басиньяно…
— Чтобы вы узнали меня хорошо, Жанета.
— О, я так знаю вас уже…
— Дай Бог! А я и сам не знаю себя… когда приходится самому разобраться в себе или решиться на что-нибудь, что не совсем ясно моей душе… Так трудно мне разобраться тогда и в себе, и в поступках…
— А я вас вижу, знаю все-таки… Вы такой…
Она не договорила.
— Вспыльчивый, жестокий, взбалмошный… Беспутный порою, испорченный…
— Нет, нет! Прямой, хороший, чудный…
— Пусть будет так… хотя бы только в Вашем воображении. За это я…
Он тоже недосказал, остановился,
— Мы скоро увидимся… еще поговорим, — целуя руку, сказал Константин и снова его лысеющий лоб обожгло мимолетным поцелуем девушки…
Вошли Бронницы. Еще поговорили для приличия и с низкими поклонами проводили чуть не до крыльца дорогого гостя. Особенно рассыпался граф.
Когда около 11 часов вечера Константин вышел из подъезда, сел в сани, вдруг на гауптвахте ударили сигнал, выскочил караул, вытянулся с дежурным офицером во главе, отдавая честь отъезжающему цесаревичу.
— Дурень! — громко выругался Константин не то по адресу дневального, не то караульного офицера, который не сумел понять, что подобное усердие совсем не к месту.
Криво улыбаясь, проводил взором Велижек сани, убегающие по тихой сейчас широкой Замковой площади, окутанной зимней полумглою…
— Коего черта я вдруг перед ними про Басиньяно вспоминать стал, — едва отъехав от крыльца, буркнул про себя Константин. — Вот уж язык мой — враг мой! Ну, с нею бы еще откровенничать. Девицы это любят. Но старая лиса Бронниц и неувядаемая графиня-маменька… Вовсе уж перед ними не след бы так душу выкладывать изнанкой кверху. Прямо дурею я, когда немного запляшет у меня в голове от какой-нибудь мамзели… Просто все глупость, надо думать. Давно я интрижки не вел настоящей, вот кровь своего и требует. А пока что навернется, надо, видно, к Фифине приласкаться, голову освежить. Ее счастье.
Подумал и невольно сморщил лицо в гримасу, словно кислого хлебнул.
— Хныкать станет, корить. Да и отощала совсем за это время. Пожалуй, и вправду, больна серьезно. Как ее ласкать, когда боишься: не рассыпалась бы тут же на щепочки от неосторожной ласки… То ли дело Жанеточка… Огурчик… яблочко наливное… Эх!.. Нет, лучше не думать… Фифина с огоньком еще женщина. Особенно, когда мириться с ней начнешь после ссоры… Загляну. Наверное, не спит еще. Может быть, и влюбленность всякую к этой девочке большеглазой с души, как рукой, снимет. Оно бы и лучше. Только хлопоты новые… А суть вечно одна и та же…
С такими благоразумными решениями и намерениями возвращался Константин в свой Бельведер.
Фифина, как он ее называл, или иначе — Жозефина Фридерикс действительно сейчас не спала.
После нескольких дней серьезного нездоровья она чувствовала себя сегодня гораздо лучше и весь вечер провела полулежа на кушетке в своем будуаре.
Обширная, по-казенному раньше отделанная комната стараниями хозяйки-француженки была оживлена, скрашена мягкой уютной мебелью, коврами и ковриками, цветами в кадках и в вазах, картинами, этажерками и полочками, на которых пестрели различные безделушки, оживляя пустой простор стен высокого покоя.
Укутанная легкой шалью фигурка хозяйки будуара казалась еще меньше, чем была на самом деле эта среднего роста, гибкая, худощавая, но не слишком, женщина лет 29–30.
Узкие покатые
Но во всей фигуре женщины уже заметны были признаки наступающего увядания, вызванного не столько годами, сколько бурно проведенной юностью и настоящим нездоровьем г-жи Фридерикс.
Как только уехал сегодня вечером Константин, Жозефина отошла от окна, из которого виден был отъезд цесаревича.
Еще за обедом он сказал между прочим, что должен отправиться в город часов около восьми. Но не пояснил куда. А сама она знала, как не любит Константин, если задать ему прямой вопрос, какие дела вызывают его из дому по вечерам.
— К любовнице еду. Да не к одной, к четырем разом! — раздраженно отвечает он в этих случаях. — А ты к себе пятерых позови. Вот и сквитаемся…
Чтобы не слышать такого ответа, Жозефина перестала спрашивать, даже не напоминает ему, что было иное время. Иногда выжить не могла она его вечерами из своей комнаты, хотя он знал, что его ждут по делам, даже очень важным, люди, которых он сам собирал на совещания.
— Все переменилось! — вздыхая, думала Жозефина.
Но все-таки ей хотелось знать, где бывает без нее Константин, вообще предпочитающий сидеть дома, если не с нею, то у себя в кабинете с газетами или беседуя с кем-либо из приближенных.
Оставив окно, Жозефина машинально побродила по комнате, пошевелила огонь в камине, хотя он и без того горел так весело, причем сухие дрова потрескивали, а порою даже раздавались выстрелы вроде пистолетных от полена, которое разрывалось в огне.
Постояв у стола, она как будто собиралась сесть писать, но потом тоскливое выражение пробежало по лицу. Решительно прошла Жозефина к кушетке, стоящей близ камина, и, усевшись с ногами, взяла томик в красивом переплете, лежащий тут же на китайском лаковом столике.
Читать тоже могла недолго. Уронила книгу и задумалась, глядя на огонь.
"Что же это? Неужели конец? Вот уже месяца три, как он и ссориться перестал с нею или, вернее, не дает ей случая поднять ссору, как бывало часто в прежние годы. Он старательно избегает оставаться с нею наедине или даже втроем, в присутствии сына Павла, при котором мать тоже порою не стеснялась сводить счеты с ветреным Константином".
— Совсем разлюбил. Надоела… Увлекся другою?
В сотый, в тысячный раз эти простые, но мучительные вопросы жгут сознание растерявшейся женщины, наполняют болью ее усталую грудь, заставляют сердце останавливаться на короткие, но мучительные мгновения…