Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
Шрифт:
К его удивлению, цесаревич принял гостя в кабинете, одетый в свой любимый белый китель. Все это было знаком расположения; доказательством, что Константин видит в госте сейчас своего товарища, а не подчиненного.
И заговорил он обычным ласковым тоном:
— Здравствуй! Садись подле меня, Николай Николаевич, и выслушай меня! Дело очень скверное. Сам понимаешь: придется пустить дон… доклад Верпаховского по начальству, тогда уж я ничего не смогу сам поделать, хотя бы и хотел… Я тебя люблю, ты знаешь…
— Ваше высочество, должен вам доложить, что он, этот…
— Постой, помолчи… Сам знаю разницу между тобою и этим человечком. Но дело от того не легче. Во фронте оскорбление батальонного командира… Ну, словом, что толковать… Кончится скверно… И я прошу тебя… слышишь, Пущин: прошу! Ступай ты к нему… Кончи миром с этим… хреном! Кончи, как там сам хочешь… и как он захочет. Но чтобы дело закончено было тихо… Чтобы он взял свой рапорт назад. А до тех пор ходу не будет дано… Слышал?
— Слышал, ваше высочество…
— Сделаешь?..
— Постараюсь, ваше высочество…
— Ну вот хорошо, молодец! Не люблю я этих дрязг… Да и за тебя обидно. Прощай.
Вернувшись к себе в упраздненный католический монастырь, где стояли гренадерские роты и были отведены квартиры для офицеров, Пущин долго молча шагал по двум комнатам, составляющим его жилище…
Так до рассвета прошагал он, не коснувшись подушки головой…
С исхудалым, осунувшимся от внутренней борьбы и муки лицом явился к Верпаховскому на другой день Пущин:
— Я бы хотел… кончить как-нибудь… миром все, что произошло между нами, полковник. Чего вы потребуете от меня для этого? Дуэль? Извинение при всех? Что вам угодно?..
— Зачем это? Не надо… проще дело обойдется, — едва сдерживая злорадство, весь надутый от чувства удовлетворенной гордости, проговорил Верпаховский, — просто напишите мне письмецо… Мол, "я, такой-то… все бранные слова… произнесенные… и т. д. там-то… относил вовсе не к лицу… ну, там, как там?.. почитаемого… либо досточтимого… имя рек…" И подпись ваша… Вот и все-с… И мир… И забыто дело-с…
Говорит, а Пущин и дослушать не хочет. Встал, взял шляпу:
— Этого именно я сделать не могу! Взять обратно сказанное можно. Но после моего объявления вам… все слышали… И писать, что я говорил не вам? Кому же? Что же я? Безумный?.. Да и кто поверит? Пустое-с… Все, что желаете… но это…
— Именно это-с… Только это-с… и больше-с… ниче-го-с, господин капитан Пущин. Да-с.
— Это… нет… не могу…
И Пущин быстро вышел от глумливого, торжествующего Верпаховского.
Снова позвал цесаревич Пущина. Но принял уже его официально, в мундире. Тут и Курута, и Кривцев.
— Капитан Пущин, — резко обратился к нему цесаревич, —
— Но он, ваше высочес…
— Молчать, когда я говорю… Я знаю, что он предложил… Что вы еще можете сказать? А?
— Ваше высочество, он не купит себе моей запиской чести… Кто ему поверит? Все слышали. Весь город знает. Как я солгу на себя?..
— Без разговоров. Он старший чином… Вы так тяжко оскорбили… какие тут разговоры, а? Якобинство все… Я вам покажу… я…
Бледный до синевы сначала стоял Пущин. Но понемногу кровь стала заливать ему лицо. От обиды и стыда, возмущенный необычным окриком, он стал терять самообладание. Своими темными расширенными глазами он так и впился в горящие глаза Константина, как глядит порою укротитель на разъярившегося зверя.
— Я вас всех подберу… тебя… тебя в особенности! — продолжал расходившийся Константин и совсем близко надвинулся на Пущина. Еще минута и его жестикулирующие руки заденут офицера.
Вдруг громко, почти властно, внушительно прозвучал голос Пущина:
— Извольте отойти от меня, ваше высочество, назад немного…
— Чччто?!.. Ччто… ты посмел…
— Отойти извольте назад, ваше высочество! — еще тверже, членораздельно отчеканил Пущин. Губы его сжались, побледнели, дрогнули руки, до сих пор опущенные по швам.
Сначала Константин замер от неожиданности, невольно отступил на два шага и вдруг еще сильнее загрохотал: — А, что?! Бунт!!
Слова оборвались. Какие-то хриплые выкрики, неясные звуки вылетали из посинелых губ. Он побагровел, жилы сильно вздулись на его мясистом лысеющем лбу, на короткой жирной шее.
Курута быстро подошел, словно готовясь стать между обоими — своим другом цесаревичем и Пущиным.
Константин немного овладел собой и крикнул Куруте:
— Дмитрий Дмитрич, взять его… под арест… в карцер… сейчас… Под суд! Бунт!
— Цейцаз… Цейцаз… Все будит исполнено… — успокоительно заговорил Курута, осторожно взял под руку Константина и повел его из комнаты.
Константин с восклицаниями, продолжая браниться и грозить, двинулся за Курутой, что-то говорящим цесаревичу по-своему, с жестами и одушевлением.
Константин тоже заговорил по-эллински, потом целый поток самых сильных русских ругательств, переведенных на греческий язык, хлынул у Константина, который находил особенное удовольствие передавать языком Гомера самую крупную солдатскую брань…
Когда находчивого Куруту спрашивали порою:
— Что вам говорил цесаревич?
Тот, пожимая плечами, спокойно отвечал:
— Так… пустяцки… Он бранится… на русски языке это нехорошо… А по-грецески — ницего не выходит… Переводить это нильзя… никак нильзя…