Чары Шанхая
Шрифт:
3
Примерно раз в две недели донья Конча заходила в особняк, забирала сплетенные сеньорой Анитой кружева и оставляла ей новые заказы, простые, незамысловатые вещицы, в основном разного рода салфетки. Обычно она приносила Сусане цветки бузины, заваривала их в кастрюле, а затем натирала ей отваром грудь и спину, болтала с Форкатом, а иной раз даже помогала сеньоре Аните по дому. С середины мая, когда на склонах горы Пелада зацвел дрок, братья Чакон приносили Сусане охапки веток, усыпанных желтыми цветами, и она раскладывала их на кровати. Желтый цвет она любила почти так же, как зеленый.
Каждые две недели к Сусане приходил доктор Бархау, угрюмый
— Как твой кашель, детка? — спрашивал он Сусану, легонько ущипнув ее румяную от жара щеку. — Поднимай рубашку и показывай спину. Температура, говоришь? Снова тридцать семь и восемь? Ну и что? Под вечер она у тебя всегда немножко поднимается. — И, неуклюже прижав цветущее ухо к ее спине, доктор выслушивал пораженное легкое.
Иногда он усложнял процедуру: брал два серебряных дуро, одну монетку клал Сусане на грудь, ребром другой осторожно по ней постукивал, прижатым к спине ухом внимательно вслушивался, как звуки отдаются в каверне, а потом, закрыв глаза, вел с легким странный разговор — бормотал, мычал, гудел. За его грубоватыми неуклюжими повадками скрывалась трогательная забота, проявлявшаяся открыто лишь в те мгновения, когда в глазах больной мелькали печаль и страх смерти. Стетоскоп прижимался к груди, на лице Сусаны на миг возникало выражение ужаса; она неподвижно смотрела в пустоту, а затем испуганно заглядывала в глаза матери или в мои; я с трудом выдерживал этот взгляд, однако доктору Бархау он был хорошо знаком. Он легонько трепал Сусану по волосам:
— Да все у тебя отлично, и сама ты красотка.
И, как всегда, твердил: полный покой, сочные бифштексы и хорошее настроение, главное — хорошее настроение. Сеньора Анита шутливо замечала, что и ей самой такой рецепт не повредил бы, а доктор рассматривал столбик ртути в термометре, который опять поднялся выше положенной отметки, и хмуро косился на ноги кассирши, стоявшей у кровати со стаканом вина в руке; малиновый халат на ней был расстегнут и обнажал блестящую черную комбинацию, обтягивающую бедра и живот. Затем взгляд доктора медленно перемещался вверх:
— Тебе, Анита, не нужны ни бифштексы, ни хорошее настроение; невооруженным глазом видно, что у тебя увеличена печень… да и другие органы, о которых я промолчу.
Она торопливо застегивала халат до самой шеи, поднимала воротник и хохотала прокуренным хрипловатым смехом.
— И не вздумай здесь дымить, — добавлял доктор.
— А кто дымит? — возмущалась сеньора Анита. — Я никогда тут не курю.
— Ладно. Это я так, на всякий случай.
Воспользовавшись очередной перебранкой — они регулярно повторялись и раздражали Сусану больше, чем неуклюжие прикосновения холодных рук к ее телу, — я с облегчением откладывал в сторону опостылевший портрет, получавшийся каким-то плоским, начисто лишенным перспективы. Но хуже всего было другое: злосчастный рисунок ни в малейшей степени не отвечал поставленной задаче. Я ломал голову, не зная, как передать жирный черный дым, отравлявший окрестности. По замыслу капитана Блая, он должен был сразу бросаться в глаза, поскольку являлся основным, обязательным элементом рисунка. Капитан много раз объяснял мне, что мерзостный дым заполняет легкие Сусаны, становясь благоприятной средой для палочек Коха, отравляет ей кровь и перегружает сердце… «Но как можно нарисовать то, чего не видишь?» — спрашивал я себя.
Я трудился, сидя за столом рядом с кроватью и плитой; влажный неподвижный воздух террасы и хрипловатый смех сеньоры Аниты, сладкий аромат эвкалиптовых испарений, игла, вонзенная в белоснежную кожу Сусаны, запах спирта и багровое вечернее солнце, отражавшееся в затейливом рисунке оконного переплета, слились в моем воображении в образ странного, лишенного времени мира, переполненного чувственностью и микробами, мира, который — я был в этом уверен — мне бы никогда не удалось передать в рисунке. То была не просто уверенность, а, скорее, физическое ощущение; в этой пьянящей атмосфере, насыщенной ароматами и влагой, ее тело тайно требовало какого-то особого внимания, и мне никак не удавалось передать его капризную, причудливую выразительность.
Пока доктор осматривал Сусану, Форкат не выходил из своей комнаты. Доктор об этом знал и иногда, как мне кажется, нарочно задерживался у больной дольше положенного. Ему ужасно хотелось посмотреть на Форката, а тот все не показывался. И вот во время четвертого или пятого визита он появился весьма неожиданно: он вошел на террасу, когда доктор уже укладывал стетоскоп в саквояж, и попросил прописать Сусане что-нибудь от бессонницы.
— От бессонницы ничего не помогает, — отозвался доктор Бархау и, осмотрев незнакомца с головы до пят, грубовато добавил: — Кроме желания спать. Пусть пьет побольше молока.
Однако ему понравилось искреннее беспокойство, написанное на физиономии этого опрятного и подтянутого человека: он явно переживал за девочку, и когда сеньора Анита его представила, добавив, что «это старый друг мужа и он приехал погостить на несколько дней», доктор заговорил с ним куда более дружелюбно.
— Не думайте, что я шучу насчет молока, — сказал он, улыбнувшись. — У меня была одна пациентка, страдавшая бессонницей, — ей было столько же лет, сколько Сусане, и я ее вылечил — так вот, каждый вечер перед сном ей давали чашку горячего молока… Ну, разумеется, помимо молока помогали радиопроповеди падре Лабуру.
Форкат улыбнулся, хотя, сдается мне, вряд ли знал, кто такой этот самый падре. Сусану затошнило, и мать отвела ее в уборную, а эти двое, оставшись вдвоем, разговорились — точнее, говорил в основном доктор Бархау, а Форкат только внимательно слушал советы доктора о том, что необходимо больной, — нудный перечень указаний, который мы с сеньорой Анитой выучили наизусть. Все рекомендации сводились к одному: подбадривать Сусану, поддерживать в ней желание есть и жить, а остальное придет само собой.
Доктор Бархау знал, что мы с капитаном шатаемся по всему кварталу, собирая подписи. Он уважал наши добрые намерения, однако считал все это пустой тратой времени; не верил он и в то, что портрет Сусаны может разжалобить алькальда. В один из визитов он посмотрел на мою работу и одобрительно похлопал меня по спине:
— Ну а газ, сынок? — воскликнул он. — Какого цвета будет у тебя газ?
— Газ невидим, — буркнул я.
— Да что ты говоришь? А знает ли об этом чудак Блай? То-то же…
Сусана смеялась над капитаном, трубой и ядовитым дымом. Пока я рисовал, она частенько смотрела на меня, зажав нос, словно не в силах терпеть зловоние, а потом, притворяясь, что теряет сознание, свешивалась с кровати и задирала ноги. Она ни разу не похвалила ни одного моего наброска и делала все возможное, чтобы я плюнул на этот рисунок и поскорее взялся за следующий.