Чары. Избранная проза
Шрифт:
Мои каникулы мы пробездельничали, просыпаясь поздно, этак часов в двенадцать, затем подолгу завтракая, приглядываясь к погоде за стеклами и лениво размышляя на предмет того, стоит ли вообще показывать нос из дома. Я словно не знал, где я, в чужом городе, на чужой планете. В моем сознании произошел легкомысленный сдвиг, и то, что должно было меня заботить и угнетать — разгневанные родители, чужая квартира, соседи за стенкой, — казалось мне нарисованным на белой простыне экрана иллюзорным кинолучом с роившимися в нем пылинками. Зато реальность
Мы вели беспечную и упоительную богемную жизнь. Ближе всего к дому был магазин с вывеской «Соки-Воды», и, чтобы лишний раз не появляться на ворчливой и придирчивой коммунальной кухне, мы ударились в вегетарьянство, сыроедение и пили лишь виноградный сок из большой и пыльной стеклянной банки, вскрытой консервным ножом. Я забыл о библиотеке, старике Карамзине, зато Лиза преподала мне другую науку.
— Видишь, с портфельчиком, в каракулевой папахе, в ухе слуховой аппаратик и цыганская серьга? — шептала она, когда мы чинно прогуливались по саду Эрмитаж, Тишинскому рынку, Большой Ордынке или Марьиной Роще (ее особенно притягивали такие места). — Это Мамуля, карточный шулер… А этот маленький, чернявый, с алыми губками, гладко причесанный, в перстнях — Исидорчик, старую мебель скупает.… А вот старушка с палочкой, в берете с наушниками, воротник из драной собаки, на нее шесть маклеров работают, богатющая и скупая, ведьма…
Наведались мы и к тому запорожцу. Вышли из продуваемой февральским ветром, заметенной метелью электрички на загородной станции с теремной террасой вокзала, врезанными в спинки скамеек литерами «МПС» и запотевшим окошком кассы. Платформы были только что расчищены, снег еще не затоптан, бел. И мы побежали, чтобы окончательно не замерзнуть, не закоченеть… Запорожец оказался приверженцем купеческого барокко, и мы сразу заметили точеные балясины, резное кружево наличников, гривастые коньки крыш.
— Сейчас в полушубке, в подбитых валенках… — стал я предсказывать.
Так и вышло.
— Лизочка! — Валенки заскрипели по снегу, полы дубленки распахнулись, и я смущенно пожал большую, мягкую, нататуированную руку хозяина.
Запорожец познакомил нас с женой, заварил чаю, принес пузатый графинчик с наливкой, и мы славно посидели в оранжерейке, любуясь зимними розами. Жена его тоже была пряничная, румяная, с толстой косой, венком уложенной на голове.
— А это Лизочка, моя первая любовь, — сказал ей запорожец.
…Оно было отчаянно, неправдоподобно счастливым, наше арбатское затворничество среди зимы с ее воздухом, жестким, словно холст, похожими на зачехленную мебель домами, малиновым инеем, белым паром над вентиляторами метро и чугунными решетками бульваров, обожженными морозом. Мы не заглядывали в будущее, и только однажды Лиза мне тихонько, вкрадчиво сказала:
— Тебе надо вернуться домой… В твоем возрасте так бывает: убежал, а теперь надо вернуться.
— Сумасшедшая, дуреха, никогда!
— Я же знаю, ты вернешься…
— Может быть, ты не только отгадываешь прошлое, но и предсказываешь наперед?!
И Лиза рассказала мне все, что со мной будет. Я женюсь на Сусанне и тем самым попаду в яблочко: будет у меня и аспирантура (ее отец сумеет выхлопотать для меня местечко), и кандидатский диплом на гербовой бумаге, и кармашек с моим именем на кафедре (для записок), и домашний уют, и дети-двойняшки, оба курносые, с голубыми глазами.
«Но что будет с ней?!» — думал я, не решаясь ничего предсказывать.
Спасаясь от снега, мы вбежали в метро. Я закрыл зонт (после морозных дней снова была оттепель), состучав с него на мозаичный пол маленький сугробик, и развернул Лизу к себе спиной, чтобы смахнуть мокрый снег с ее воротника. Она терпеливо ждала, стараясь искоса подглядеть, что я там с ней выделываю, не собираюсь ли с рычанием наброситься на нее сзади, вырвать зубами клок меха или нежно поцеловать в шею…
И тут меня окликнули:
— Петя!
Обернувшись, я увидел Сусанну, заговорившую со мной смеха ради. Она собиралась выйти из метро и, открывая зонтик, попросила ей помочь — подержать на поводке собачку, которую она провезла тайком, спрятав ее под шубой. Собачка у нее была маленькая, пушистая и злая, а зонтик очень элегантный, особенно по сравнению с Лизиным, драным, со сломанными спицами, провисавшим, как балдахин.
Пока я держал собачку, Сусанна наблюдала за мной с улыбкой, подчеркивавшей, что лишь забавность, пикантность и неожиданность столкнувших нас обстоятельств заставляет ее с ними условно мириться. Смеха ради она даже спросила, как поживает моя дама (себе она тем самым отводила роль дамы с собачкой), о которой столько слухов, сплетен и самых разных домыслов, один фантастичнее другого. Лиза при этом по-прежнему стояла ко мне спиной и не поворачивалась, раз о ней говорили в третьем лице и не рассчитывали, что она это услышит. В ответ я промолчал и перевел разговор на другую тему, склонявшую к его скорейшему завершению.
— Как дела в университете?
Я давно уже там не был, больше трех недель, и вдруг почувствовал, что ужасно соскучился, истосковался и сейчас отдал бы все за университетский дворик, каменное крыльцо с залепленным снегом фонарем, раздевалку с надтреснутым зеркалом, библиотеку и всякие там старые книжки…
— Рада, рада за вас! — воскликнула Сусанна, с умильным восторгом складывая на груди руки в тонких кожаных перчатках и потехи ради поглядывая на Лизу.
Выбежав из метро, она накрылась зонтиком, сразу побелевшим от снега.
Мы с Лизой ненадолго расстались: я все-таки решил заглянуть в университет, пройтись по родным коридорам, постоять на каменном крыльце с приятелями, полистать книги в библиотеке. Вечером, вернувшись на Арбат, я застал Лизу в смятении, она была бледна, руки у нее дрожали, она смотрела на меня с выражением панического испуга, за столом же в преизбытке любезности и воспитанности восседали мои родители — парламентеры. И с ними — Сусанна, всем своим видом изображая, что смеха ради.