Час двуликого
Шрифт:
— А я и под платком буду ухмыляться, товарищ командир, так что терпите.
И хотя прыскала раздавленная во рту черешня сладчайшим соком, а солнце лило на вылинявшую гимнастерку бойца щедрое тепло, колобродило на душе у него некое досадное неудобство.
А причина его была в том, что почти сдал уже чекист, старший оперсотрудник Аврамов все свои дела преемнику, поскольку переводился начальником оперотдела в Грозный. Но подвело это самое «почти». Преемник его по вызову идти отказался, резонно заметив, что почти принять дела это еще не совсем принять. Вызов поступил из больницы
Вот и шел Аврамов в больницу, поплевывая косточками, весь из себя аккуратный и подобранный.
Он миновал больничные ворота из кособоких, кое-как приколоченных досок, пересек утрамбованный двор и вошел, подмигнув коридорной сиделке, в палату, указанную в письме.
Рутова стояла у окна, голова ее была забинтована. Дверь в палату открылась бесшумно, только сквозняк, напоенный цветущей акацией, легко мазнул Рутову по лицу. Она обернулась.
На пороге стоял ладный красноармеец с фуражкой в руке и ухмылялся.
— Вам кого? — растерялась Рутова.
— Вот те на! — поразился Аврамов. — Товарищ Рут? Вы мне писали, не отпирайтесь!
Рутова слабо улыбнулась:
— А я не отпираюсь. Кто вы?
— Аврамов Григорий Васильевич. И послушаю я вас с превеликим удовольствием, хотя, конечно, в пребывании вашем здесь удовольствия маловато.
Он плотно уселся на белый табурет. Потом, не торопясь, расстегнул пуговку у кармана и протянул ей удостоверение:
— Экая оказия, Софья Ивановна, слышал про ваше горе, сочувствовал, злостью перекипел на бандитскую сволочь, что вас сюда уложила. Жаль, что дело не по нашему ведомству проходит. ЧК уголовниками не занимается.
— Напрасно, — сказала Рутова, возвращая удостоверение, и поправилась: — Мне кажется, напрасно.
— Это почему? — удивился Аврамов, невольно любуясь Рутовой.
— Откуда вы меня знаете? — не ответила она на вопрос.
Все время тянуло ее как следует рассмотреть бойца, но, сдерживая себя, отводила взгляд — поняла, что ухмылка этого человека просто вынужденная маска, и потому боялась обидеть: а вдруг подумает, что уродство его притягивает... хотя какое же тут уродство? — просто очень симпатично улыбается человек.
— Вас, Софья Ивановна, вся Россия знает, — серьезно ответил Аврамов, — а мне и вовсе по штату положено. Я ведь вас своим бойцам как учебное пособие преподносил, в цирк водил для наглядности: наблюдайте, как работает профессор стрельбы — это, значит, вы.
— Была профессор, — качнула головой Рутова.
— Не скажите. Я ваши «качели» еще в Москве три года назад увидел и ахнул: ножи на скаку метать, в раскачке веревку пулей перебить — уму человеческому непостижимо. Нет, думаю, Григорий свет Василич, дамочка всем головы морочит, тут хитрость какая-то налицо, фокус. Проверка нужна. Пробрался я после представления к тому корытцу под щитом, вижу — в нем ваши пули. Ощупал — все честь по чести, настоящие, свинцовые, сплющенные. Значит, никакого обмана. И вот тут я скис, мне, чую, такого результата за всю жизнь не достигнуть, хоть и опер, и стрельбой занимаюсь серьезно. Виртуоз вы, товарищ Рут, эх, какой виртуоз!
Необыкновенно хорошо стало Рутовой, если припомнить, пожалуй, и десятка случаев за всю жизнь не набиралось, чтобы вот так хорошо и покойно было от открытого восхищения бойца. Щеки ее в снежном овале бинтов слабо порозовели.
Завораживало, притягивало лицо Аврамова. Он был любопытен ей не только обликом. Он принадлежал к новой, неизвестной ей категории людей, что сформировалась за стенами цирка. Ее уделом в последние долгие годы были бесконечные выматывающие тренировки, гастроли, выступления, а затем пронзительное, с каждым годом возрастающее чувство опасности: старели мышцы, тупилась реакция.
Ночами она много и жадно читала, стремясь понять мир за стенами цирка. Там рушились устои, ломались судьбы и династии, пожаром вспыхивали события, новые имена. Но все вскользь обтекало ее устоявшийся, сцементированный беспощадными репетициями мирок. И вдруг этот мирок треснул и разломился — и она оказалась лицом к лицу с человеком — полпредом новых и любопытнейших людей. Эти люди становились членами МОПРа и рабкорами, их кровно волновала судьба революции в Германии и таинственные лучи смерти изобретателя Мэтью, они устраивали смычки города и деревни и клеймили лорда Керзона, их беспокоила судьба праха Карла Маркса — они предлагали перевезти его в Москву. Они судили обо всем сочно, хлестко и напористо. У них были иные ценности, чем у артистки Рут.
Вот почему тянуло ее всмотреться в лицо Аврамова. «Необыкновенно симпатичное лицо», — вдруг поняла она.
— Так почему же вы все-таки к нашему ведомству обратились, Софья Ивановна? — прервал молчание Аврамов. — Дело вроде уголовное. Два бандита под видом борцов проникли за кулисы, ограбили цирк, убили карлика. У вас уже была милиция?
— Я им не все сказала.
— Отказали, значит, в доверии. Что, не показались?
— Не в этом дело. Уровень развития грабителей... вернее — главного, необъяснимое поведение, определенная интонация... словом, мне показалось, это не обычные уголовники...
— А кто?
— Враги вашей власти.
Она сказала это и поняла: плохо. Аврамов сидел так же прямо, не дрогнул ни единым мускулом лица, но что-то стало заволакивать его глаза — некая настороженная пелена.
— Я, кажется, плохо выразилась... не обессудьте, Григорий Васильевич, я... не могу сказать «наша власть». Вы воевали за нее, а я в это время работала под куполом цирка в Париже и Лондоне. У меня просто не поворачивается язык примазаться к этому понятию «наша власть». Право на это надо заслужить... так мне кажется, — тихо закончила Рутова.
— Продолжайте, Софья Ивановна, вам показалось...
— Это были враги Советской власти. Мне запомнились две фразы главного: «гниение совдеповских будней» и «мерзость, которая зовется совзнаками». Он сказал их, а у меня — мороз по коже: столько скопилось в его словах какой-то патологической ненависти. Уголовники ведь в большинстве своем аморфны к принадлежности денежных знаков, им все равно, чьи они, лишь бы побольше.
— У-у, как интересно! — Аврамов потер колени. — А ну-ка, ну-ка еще!