Час пик
Шрифт:
Я: Ты должна ехать, Эльжбета, а я должен остаться, я хотел бы рассказать тебе все, но это очепь долго, я совсем не такой, каким ты представляешь меня себе, я много хуже, но я тебя люблю, Эльжбета…
Эльжбета: Кшиштоф, скажи, ты совершил что-нибудь ужасное, я не могла бы этого пережить, я видела этот колоссальный счет в ресторане, тебя должны арестовать?!
Я: Да что ты, Эльжбета, как ты можешь так думать, никто меня не арестует, не за что меня арестовывать, это были мои деньги! Помни, я люблю тебя, я буду любить тебя до самой смерти!
Эльжбета: Ты будешь ждать меня, Кшиштоф?!
Я: Буду ждать, все будет хорошо, у меня есть надежда, завтра я напишу и послезавтра
И тут поезд тронулся, я втолкнул ее в купе и бросился к выходу, стремясь поскорее выскочить из вагона, чтобы не воспользоваться тем, что поезд уже идет, и не уехать вместе с ней в несуществующее будущее. Я успел еще заметить на ее лице спазм страдания, судорогу жгучей боли, идущей от самого сердца, оттого что я ее покидаю, а в глазах — любовь, из-за которой она способна совершить безумие, пролить кровь, закричать истошным голосом. Это была царская награда. Мне должно было хватить ее на весь остаток жизни, надо было немедля забрать это с собой, в свое одинокое путешествие, и я ринулся к дверям. Я спрыгнул на перрон и закачался, но не упал, удержавшись на ногах усилием воли. Несмотря на боль, тотчас же пронзившую живот, я выпрямился и поднял руку в прощальном жесте. Эльжбета до пояса высунулась из окна, точно собиралась выскочить. Достаточно было позвать ее, и она наверняка выпрыгнула бы на каменные плиты перрона. Уверенность в этом более всего и была мне необходима, но электровоз быстро набирал скорость, а состав, сворачивая, уже изогнулся мягкой дугой, и Эльжбета исчезла из виду, вся натянутая от напряжения, точно тетива в руках гигантского Эроса, а грохот мчавшегося поезда заглушил ее последний крик.
Согнувшись, я переждал, пока утихнет боль, и потащился к стоянке такси, чтобы отправиться в больницу.
P. S. Эти записи я закончил за два дня до операции и, вложив все в большой служебный конверт, адресовал его Эльжбете Боженцкой в санаторий. Она должна была получить его в случае моей смерти. Мой рассказ разъяснил бы ей все и позволил бы выдержать еще одно разочарование в жизни. Образ мой, облагороженный исповедью, занял бы в ее сердце избранное место рядом с коллегой Боженцким и, может быть, несмотря на все, согрел ее, дал бы ей силы вернуться к жизни и труду.
К рукописи было приложено краткое письмо-завещание: «Ты не имеешь права снова пасть духом. Благодаря тебе смерть моя была более легкой и красивой. Пусть память обо мне помогает тебе быть сильной. Я требую этого и прошу тебя об этом. Соверши в жизни что-нибудь важное и хорошее, чего я сделать не сумел».
Когда я писал эти слова, я с трудом удерживался от слез. До этого я ежедневно посылал ей письма, какие и следовало ожидать от энергичного человека, полные силы, оптимизма и веры в наше с ней общее лучезарное будущее. Эти письма были мне необходимы не меньше, чем ей, так как помогали уничтожить в себе следы душевной слабости. В ней же они успокаивали тревогу, вызванную моим глупым поведением на вокзале.
Ежедневное писание писем по утрам стало для меня самой большой радостью, а когда я заметил, что под моим влиянием письма ее стали веселей, я почувствовал себя счастливым.
Так я дождался операции. Я шел на нее, а вернее, ехал в коляске, сравнительно спокойно — как человек, сделавший все, что ему полагалось.
Я погрузился в наркоз, как в пуховую перину, не зная, проснусь ли когда-нибудь. Впрочем, это была бы смерть столь высоко гуманная, что я не мог бы и жаловаться на нее, — «смерть-люкс», уход из жизни, о каком можно только мечтать.
Проснувшись, я чувствовал себя как после крупной пьянки. Вокруг меня беседовали о том, что снабжение мясом стало в последнее время куда хуже, а международное положение куда сложнее. Я с изумлением обнаружил, что никто не обращает на меня ни малейшего внимания: неужели и здесь меня уже вычеркнули из списка живых? Наконец появился врач, прихода которого я домогался довольно долго.
— Через неделю мы вас выписываем, — сообщил он, улыбаясь.
— То есть… как это «через неделю»? — Я чувствовал себя оскорбленным таким пренебрежением к моей смертельной болезни.
— Язву вашу мы удалили, так что все в порядке. Должен вам сказать, что язва была крохотная, можно сказать не язва, а так себе, добродушный прыщик, так что мы с ней разделались в два счета.
— Да что вы мне тут сказки рассказываете! — вскричал я, окончательно разозленный. — Я же сам видел диагноз профессора собственными глазами! Я не ребенок, чтоб меня успокаивать!
— Ай-ай-ай, — журил меня врач. — Вот именно! Такой солидный мужчина, а подсматривает в чужой тетради, как ученик! Это же было только предположение, а не окончательный диагноз, так что это ни к чему профессора не обязывает. Я думаю, вы не разочарованы?
— Вот именно разочарован! — с искренним возмущением воскликнул я. Но врач, принявший это за шутку, весело рассмеялся, чем еще больше раздражил меня. — Я вам не верю! — продолжал орать я. — Вы всегда так говорите! А через месяц, глядишь, и метастаз…
— Даже и не мечтайте ни о каких метастазах! После какого-то ничтожного прыщика?! — Врач презрительно фыркнул. — Я вам точно говорю: через неделю будете дома.
И перешел к следующей койке.
Я действительно не поверил ему, мне чудился во всем этом некий заговор (разумеется, преследующий самые гуманные цели), и я прожил несколько последующих дней в самом смятенном состоянии, упорно и шумно требуя свидания с профессором. Но у профессора не было времени заниматься такими пустяковыми болезнями, как моя. Встреча с ним наступила лишь сегодня, когда мне вынули нитки из швов и позволили ходить, я подкараулил профессора в коридоре, когда он стремительно шел к операционной, и с грозным видом заступил ему дорогу.
— Я хотел поблагодарить вас, профессор! — мрачно рявкнул я.
— Только, ради бога, никаких подарков! — ответил профессор, ловко обходя меня. — И уж ни в коем случае никаких коньяков!
Господи, до чего ж мне хотелось двинуть ему по уху!
— Подумать только, что вы так прозорливо разглядели у меня рак! — лишь воскликнул я вместо этого.
— Какой рак? — Профессор в изумлении остановился. — Ах, да! Предположительный диагноз. А вы, должно быть, уже перестали спать от страха. — И как ни в чем не бывало отправился дальше. У самых дверей операционной он еще раз обернулся ко мне:- Надеюсь, вы не станете подавать на меня в суд за то, что, погрозив вам смертью, я не сдержал слова? — И, рассмеявшись, захлопнул за собой дверь.
— Хулиган! — прохрипел я ему вслед и вернулся в палату.
Не оставалось ничего другого, как только махнуть на все рукой и продолжать жить дальше. Но стоило мне попытаться представить себе свое дальнейшее существование, как меня охватила паника.
Прежней жизни не существовало. Ошибочный диагноз профессора обрушился стопудовой бомбой на прогнившее здание, каковым оказалась эта прежняя жизнь, и превратил ее в сплошную развалину. Я не мог вернуться ни к своей жене и дочери, ни тем более к Мае, не мог продолжать работать вместе с Радневским и Обуховским. Это выглядело скорее не как бегство, а как изгнание из Ясной Поляны, хотя я создавал себе жизнь в ней по собственному проекту, сообразно своим желаниям и планам. Я очутился в идиотской ситуации и не очень-то знал, что делать с этой столь неожиданно дарованной мне жизнью.