Час шестый
Шрифт:
Марья снова заплакала.
Евграф был потрясен всем, что услышал про шибановскую родню. Нечаев не успел рассказать ему об аресте Ивана Рогова.
— А Василей-то? Правда ли, что на Тоньке ладит жениться? — тихо спросил Евграф после долгого и мучительного молчания.
— Правда! — Марья перестала плакать, платком промокнула глаза. — Ночует у Славушка в Ольховице, а сюды бегает ежедень.
Евграф только крякал, вздыхал да сдерживал матюги, когда Марья рассказывала про братанов Сопроновых и Куземкиных…
Прибежала Палашка из бани, велела скидывать и все верхнее и все исподнее:
— Маменька! Я и пинжак замочила в лужу, отмокнет, дак
Палашка увела Марью сперва за порог, потом еще дальше куда-то.
Девочка опять стояла у печи. Ее тянуло жевать печную глину. Евграф начал подманивать «Витальку» от Самоварихина шестка поближе к себе:
— Иди, матушка, иди-ко к дедку-то…
Странные чувства испытывал сейчас Евграф Миронов! Лицо девочки и с боку и прямо сразу напоминало Евграфу проклятого Микуленка. Но такое маленькое, такое беззащитное крохотное существо вызывало и жалость, и нежность. Куда теперь денешься? Ребеночек-то не виноват, что рожден незаконно… Правда, опять девка… Как и тогда, в молодости, когда Марья принесла Палашку (Евграф ждал сына и уже имя ему дал). Как и тогда, много лет назад, он испытал обиду на свою судьбу, но куда от судьбы денешься? Некуда. Вон у Павловой женки Веры Ивановны, говорят, родился уже второй мальчик. Нынче безотцовщина тоже… Где вот он, отец-то? Может, нет и живого. А эта и при живом отце сирота…
Он пробовал заглушить обиду, но заглушить не мог. Он знал, что все равно Микуленок на Палашке не женится, что он, Евграф Миронов, навек опозорен, что одно дело сирота, другое дело ребенок пригулянный… Позора не смыть и в третьем колене.
Игрушечный петух растопил наконец крохотное сердечко ребенка. «Виталька» заулыбалась и приблизилась к деду. Он погладил ее по головке, затем поставил на грязную, широкую свою ступню. Чтобы заглушить обиду, начал качать девочку на этой грязной босой ноге и спел:
Тень, тень, потетень,Выше города плетень.На широком на лугуПотерял мужик дугу,Шарил, шарил, не нашел,Без дуги дамой пошел…Тем временем солнце садилось за шибановскими домами. Из поскотины возвращалась, мычала скотина. Овцы блеяли у крылечка, а баб никого не было… Но вот пришла Марья-жена и сразу опять с причитаньями срядилась доить Самоварихину корову:
— Нехристи! — ругала она начальников. — До чего оне нас довели-то, до чего опозорили…
— А не реви, матка, — встал Евграф с лавки. — Даст Бог, опеть справимся. Руки-ноги ишшо есть… Кто сей год пастухом-то? Возьму да и подряжусь на весну в пастухи. Без хлеба вас не оставлю…
Марья захлебнулась от обиды и гнева, но ничего не успела сказать: надо было и корову доить, и баню скутывать. Прибежала с пожни Палашка, взяла на руки дочку и затараторила по-праздничному про свежий веник, про щелок и про банный жар…
— Тятенька, ты скинь все в предбаннике! Пинжак-то я сволокла в лужу. Когда вымокнет, дак на реке в ступе вытолку. А штаны выстираю, пока паришься. Ой… А белье-то? Нету ведь, чем тебе исподнее-то сменить… Господи, маменька, чево делать-то…
Марья поставила на шесток подойник и открыла старый сундук Самоварихи:
— Вот! На-ко пока! Только не показывай людям и не говори.
Евграф машинально взял сверток, не глядя. Взял и прошлогодний веник, припасенный в сенях. Он ушел в баню Самоварихи, размышляя о будущем. Но раздумья о новой предстоящей жизни уже не одолевали его так сильно, когда он начал прикидывать, что и как будет делать завтра.
До завтрева, впрочем, было еще далеко…
Добра оказалась баня, хоть и Самоварихина! Все чин-чином. И жару много, и дух вольготный. Сухо, не то что в скользкой тюремной мыльне. Евграф размякал душой и телом. Мыслями (одна другой приятнее) вытеснялись в голове колючие образы, отодвигались горькие воспоминания. «Живучи ведь люди-то! А он чем хуже? Господь даст, со временем и своя крыша будет над головой, ведь он не урод. Сила в руках еще копится. Вон стоит в кузёмкинской загороде сруб зимней избы, почти что новый. Остался Митьке после отца. Умер, сердешный, не успел дорубить, а сынкам-то все равно не доделать. Эти не будут кривым топором изнутри стены тесать. Не научены. Им и не до того. Таким братикам и чужих домов хватит… Не продаст ли Куземкин сруб-то? Продаст! К осени заработаю, рассчитаюсь…»
Это была первая приятная мысль. Вторая мысль крутилась около внучонка. Палашкин выблядок — пусть и не парень, а девка — больше и больше радовал Евграфа. Но почему она оказалась вся в Микуленка? Хоть бы немного в мироновскую породу… Мальчик Виталька, воображенный Евграфом, росший вместе с тюремным убывающим сроком, так и остался в Евграфовом сердце. Он отдалялся теперь, но не исчезал насовсем…
Третья приятная мысль была простая и ясная: завтра чуть свет вместе со всеми пойдет Миронов на сенокос. Найдут бабы и косу по росту, а не найдут, будет он рубить стожары да подпорки стогам… Рановато еще косить, семя еще не пало, но раз уж вышли. А топор-то где взять?
На этом месте, совсем как в молодости, взыграла душа Евграфа Миронова! Он вымыл щелоком косматую голову. Еще раз плеснул на каменку. Камни дружно отозвались недолгим, но мощным шумом.
— Господи! Есть на свете и для Евграфа Миронова счастливая доля, есть, коли…
Вдруг охватило Евграфа крещенским холодом, будто окатили его водой из речной проруби. Справка-то тюремная! Где? В пиджаке, в потайном кармане. А пиджак-то замочила Палашка в лужу. Может, истолкла уже коромыслом…
Он лихорадочно развернул свежее белье. А тут? Вместо обычных мужских порток — бабья рубаха… Ворот был вышит крестиками. Самовариха вышивала, старалась… Что они, смеются над ним? Евграф в сердцах бросил к порогу чистую бабью смену. И улетели вместе с этой Самоварихиной рубахой неизвестно куда все три приятные мысли. Евграф был готов по бревну разворотить всю эту чужую баню, раскидать деревянные шайки с оставшимся щелоком…
Но вот Евграф слегка одумался, сел поближе к дверям, охолонул: «Господи, прости меня, грешного… Да где им, бабам-то, белье для него взять? Все было отнято, до последней нитки. Не занимать же чистые портки у Игнахи Сопронова! Правда, холсты ткут. Могли бы и портки сметать на скорую руку. Ну, да чего их теперь судить? Хоть сами выжили, и то ладно… Ванюха сказывал, Марья и по миру хаживала…»
Евграф примерил безрукавую бабью рубаху. Ворот с красными крестиками оказался узок, пришлось раздирать. До чего же крепка Самоварихина холстина! С одного раза не разорвешь. Или силы у Евграфа совсем не стало?