Частный случай. Филологическая проза
Шрифт:
История позволяет раскрывать загадки, политика — их загадывать: будущее, мол, покажет. О настоящем остается рассказывать только то, что и так все знают. Этим Довлатов и занимался. Оставив другим диссидентов, евреев и происки Политбюро, Сергей описывал отечественных бродяг: «Алкаши преисполнены мучительного нетерпения.
Алкаши подвижны, издерганы, суетливы. Алкаши руководствуются четкой, хоть и презренной целью. Наши же герои полны умиротворения и спокойствия… Помню, спросил я одного знакомого бомжа:
— Володя, где ты сейчас живешь?
Он помолчал. Затем
— Я? Везде!..»
Довлатова интересовала не советская власть, а советский человек. Зная его по себе, Сергей не осуждал своего героя, но и не льстил ему. Он видел в нем естественное явление, имеющее право существовать не меньше, чем закат или листопад.
Собственно политические взгляды Довлатову заменяло то, что он называл миросозерцанием: советскому режиму противостоит не антисоветский режим, а жизнь во всей ее сложности, глубине и непредсказуемости. Вместо того чтобы спорить с властью на ее условиях, он предложил свои — говорить о жизни вне идей и концепций. Довлатов не был ни родоначальником, ни даже самым красноречивым защитником этой практики, но озвучивал он ее удачнее других.
Радио отвечало акустической природе довлатовского дарования. Сергей писал вслух и выпускал предложение только тогда, когда оно безупречно звучало. В этом ему помогал сам язык, который Бродский называл гуттаперчевым.
Прелесть русской речи — в ее свободе. Лишенная жесткого порядка слов, она вибрирует микроскопическими инверсиями. Так, стоя на месте, как музыка Дебюсси или пробка на волнах, язык передает не мысль, а голос.
Довлатов не меньше поэтов ценил способность звука сохранять то, что теряет письмо. Сергею всегда казалось важным не что было сказано, а кто говорил. Истину ему заменяла личность. Голос был его почерком. Поэтому, снисходительно относясь к «Свободе», Сергей заявлял, что, если б и разбогател, не оставил бы микрофона.
Даже от телефона его невозможно было оторвать. Впрочем, письма писать Довлатов любил еще больше.
6
Довлатовские сочинения так долго не печатали, что по способу функционирования они мало чем отличались от писем. В результате Сергей привык относиться к прозе как к частному делу, зато переписку нередко делал публичной. Письма он печатал под копирку. Копии самых важных рассылал знакомым, «чтобы имелись, — как он писал Некрасову, — уважаемые свидетели нашей переписки».
В письмах Сергея много смешного, еще больше злого и откровенного. Однако доверять им можно не больше, чем довлатовским рассказам. Для него письма играли роль подсознания, которое знает об окружающем куда меньше, чем о себе. Подсознание ведь отнюдь не правдивее сознания. Оно просто обнаруживает у вещей изнанку.
В первой серии «Ивана Грозного» Эйзенштейн создал два параллельных, но сдвинутых по времени зрительных ряда. Всех персонажей фильма сопровождают их тени, которые не только очерчивают характеры, но и предсказывают поступки героев. Эти тени напоминают довлатовские письма. Они служили Сергею черновиками чувств. Делясь ими с корреспондентами, он
Раньше у меня не было записной книжки, но из-за Довлатова и я полюбил почту. Моя переписка стала столь обильной, что почтальоны зовут меня по имени. Они думают, что я общаюсь с пришельцами, потому что на нашей планете не может быть страны с названием «EESTI».
Почта напоминает мне довлатовских героев. Своим обаянием она обязана неэффективности, в ее случае — медлительности. Оазис неторопливости в мире опасных ускорений, почта не требует спонтанного ответа. Телефон застает нас врасплох, письмо смирно ждет, чтобы его открыли или даже забыли. Говорят, китайцы предпочитали как раз выдержанные письма. Они резонно считали, что за месяц хорошие новости не пропадут, а плохие обезвредятся.
Почта соединяет свойства двух литературных жанров: сперва, как детектив, она замедляет действие перед развязкой, зато потом, как эпистолярный роман, обещает прочные узы. Поэтому я отвечаю на все письма, в первую очередь на те, что шлют из России. Жаль только, что нормальные люди пишут редко. Самым вменяемым был тот, что предложил взять у него взаймы. Он просил, чтобы в эфире я называл его Лёлик Кнут. Но обычно предлагают поделиться не деньгами, а идеями. Одни знают, как спасти человечество, другие — как его стерилизовать.
Всех их переплюнул Виктор Михайлович Головко, который каждый месяц присылал мне по тетради. Головко вырос в такой глуши, что даже в сельскую библиотеку попал пятиклассником. Увидев столько книг, он заплакал, решив, что все в мире уже написано. После армии жена купила ему машинку, чтоб не пил, и он стал писать обо всем на свете — как Британская энциклопедия.
В отличие от печатающихся графоманов, Виктор Михайлович лишен честолюбия. Как герой Платонова, он просто не может не думать об отвлеченном. Головко, например, нашел применение простаивающему после холодной войны американскому флоту. Авианосец, рассуждал он, это мотор с огромной палубой, на которой удобно вялить воблу в тропиках.
Однажды к Головко ворвались грабители, но ничего не нашли, потому что деньги были спрятаны в третий том довлатовских сочинений. С тех пор Сергея Виктор Михайлович уважает больше других писателей.
Довлатова всегда любили слушатели, и письма он получал чаще, чем все остальные, вместе взятые. Сергей жаловался, что кончаются они одинаково — просьбой прислать джинсы.
Смерть и другие заботы
1
1972 год я встречал по месту тогдашней службы: в пожарном депо Рижского завода микроавтобусов.
С тех пор я побывал на четырех континентах, но более странного места мне видеть не приходилось. Мои сотрудники напоминали персонажей театра абсурда. Прошлое у них было разнообразным, настоящее — неразличимым. Всех их объединял безусловный алкоголизм и абсолютная удовлетворенность своим положением. Попав на дно, они избавились от страха и надежд и казались самыми счастливыми людьми в нашем городе.