Частный случай. Филологическая проза
Шрифт:
Сергей заставлял читателя узнать сцену, не описывая ее. При этом клинически точные детали — «пятна мокрой травы на коленях» — воспроизводят происшедшее ярче гинекологической откровенности.
Даже невинным вещам Довлатов умудрялся придавать половые признаки: «Лавчонка, набитая пряниками и хомутами. Художественно оформленные диаграммы, сулящие нам мясо, яйца, шерсть, а также прочие интимные блага».
4
Мы привыкли считать незыблемой границу между одушевленным и неодушевленным. Как было сказано в «Буратино», «пациент либо жив, либо мертв». Язык
Последний стал подлинным героем одного из русских романов Набокова. В него он одевает свою любимую героиню — дитя-истязательницу — из «Камеры обскура»: «В темноте трико сквозили еще более темные сосцы — и весь ее туго сидящий костюм с обманчивыми перехватцами и просветами, с тонкими бридочками на лоснящихся плечах, держался, как говорится, на честном слове, перережешь вот тут или тут, и все разойдется».
Мы не видим обнаженного тела. Оно спрятано, как золотой запас в сейфе банка. Но сама ткань купального костюма заряжается от тайны, которую скрывает. Сила этого описания, вдохновленного жгучим, жестоким и неоспоримым в своей подлинности чувством, исключительно в недоговоренности. Чем дальше растягивается страсть, чем большее расстояние отделяет ее источник от изображенного предмета, тем выше искусство. Оно и отличает сортирную живопись от изощренного разврата «пустого кимоно».
Подменяя тело вещью, художник превращает половой вопрос в теологический. Ведь он направляет страсть не на предмет, а на тайну. В мире, где все явно, как на нудистском пляже, не бывает фетишей. Они — обитатели той сумрачной зоны дерзких догадок и несмелых надежд, что равно чужда и верующему, и атеисту, но хорошо знакома агностику.
Первый рассказ героя «Зоны» Алиханова начинается как раз с купальника. Вспоминая этот малоуместный в зимнем Коми наряд, он выводит начальные строчки: «На девушке мокрый купальник. Кожа у нее горячая, чуть шершавая от загара». Дальше пишет уже Довлатов: «Алиханов испытал тихую радость. Он любовно перечеркнул два слова и написал: „Летом… непросто казаться влюбленным“. Жизнь стала податливой: ее можно было изменить движением карандаша с холодными твердыми гранями…»
Фрейдистский подтекст рассказа, зачатого «движением карандаша» в «податливой жизни», вряд ли попал сюда сознательно. Хотя к психоаналитическим интерпретациям Довлатов относился без высокомерия, с которым говорят о Фрейде те, кто его не читал.
Сергей любил вспоминать о ленинградской вечеринке, на которой Парамонов толковал сны по методу своего идола. Ни тот ни другой не убедил хозяйку. «Все это чушь, — сказала она. — При чем тут Фрейд, если мне снится, как муж вставляет бутылку с шампанским в ведро со льдом?»
Секс — универсальная метафора. Это нижняя точка траектории, по которой катится наша жизнь. Брошенная в блюдце горошина мечется по его краям непредсказуемым образом, но рано или поздно она окажется на дне, которое в теории хаоса называется аттрактором. В литературе таким аттрактором является талант. В конечном счете только к нему
«Талант, — писал Сергей, — как похоть. Трудно утаить. Еще труднее — симулировать». О силе его мы можем судить лишь по произведенному в нас потрясению. Вот так, глядя из окна, мы узнаём о ветре по согнутым веткам.
Животная природа художественного дарования всем нам казалась бесспорной. Вопрос в том, исчерпывает ли его частое употребление. Пессимисты говорили об отмеренном нам природой ведре спермы. Оптимисты считали: use it or loose it.
По-моему, более пристойные отголоски этих вечных мужских споров слышатся в одной из последних довлатовских максим: «Божий дар как сокровище… Отсюда — боязнь лишиться. Страх, что украдут. Тревога, что обесценится со временем. И еще — что умрешь, не потратив».
5
Больше тайны пола Сергея волновало таинство брака. Не каждый читатель заметит, что самые популярные персонажи у Довлатова — его жены.
Бесконечно описывая историю своего брака, Сергей всегда возвращался к исходному моменту. «Как это, чужого человека — руками!..» — растерянно говорил Сергей. О том же он писал в «Заповеднике»: «Тысячу раз буду падать в эту яму. И тысячу раз буду умирать от страха. Единственное утешение в том, что этот страх короче папиросы. Окурок еще дымится, а ты уже герой…»
Завороженный квантовым скачком от двух к одному, Сергей не уставал описывать ту волшебную секунду, что меняет прошлое и определяет будущее.
Одна из странностей любви заключена в ее способности изменять качество времени. Из его линейного течения нас изымает сама краткость акта. Счет тут идет в единицах, неохватимых воображением, как геологические эпохи или жизнь мотылька. У любви нет вчера и завтра. Как только она их находит, любовь превращается в семью или разлуку.
Я плохо катаюсь на лыжах, но иногда мне удается съехать с горы, не упав. Случается это только тогда, когда меня целиком поглощает бескомпромиссно нерасчленимое мгновение. Стоит представить себя со стороны, испугаться, возгордиться, задуматься, и ты уже зарываешься в снег, постыдно теряя лыжи.
Такую катастрофу Довлатов описывает в «Филиале». Эта начатая из-за денег повесть быстро исчерпала сюжетный запал — очередной портрет эмиграции, на этот раз притворяющейся правительством в изгнании. Чтобы придать книге вес, Сергей вставил куски из ненапечатанного романа «Пять углов», посвященного его первой любви.
«Своенравную, нелепую и безнравственную, как дитя», Тасю из «Филиала» я видел мельком. Живое лицо, мальчишеская фигура — из тех, про кого юмористы шестидесятых писали: «Старик, ты кормил Алешку грудью?» Ее элегантный берет будил фонетическую ассоциацию с кумиром поколения: Брет Эшли.
Впрочем, в «Филиале» меня больше задевает не героиня, а герой, потративший жизнь на исправление ошибок юности. Как выяснилось, труднее всего исправить ту, что соблазняет нас остановить мгновение. «Казалось бы, люби, и все. Гордись, что Бог послал тебе непрошеную милость… А я все жаловался и роптал. Я напоминал садовника, который ежедневно вытаскивает цветок из земли, чтобы узнать, прижился ли он».
«Главное в жизни, — немудрёно рассуждает герой четверть века спустя, — то, что она одна. Прошла минута — и конец. Другой не будет».