Частный случай. Филологическая проза
Шрифт:
Патриотизм неизлечим, потому что он не отделим от почвы в куда более прямом смысле, чем считают «почвенники». Любовь к родине, действуя в обход сознания, возвращает нас даже не к животным, а к растениям.
Единственная непритворная ностальгия — та, которую мы делим с ромашками или боровиками. От чужбины родину отличают не язык и нравы, а набор аминокислот в грядке, угол, под которым падает солнечный луч, сотня-другая молекул, придающих воздуху неощутимый, неописуемый, но и незабываемый аромат детства.
5
Не сумев сделать эмиграцию домом, Сергей отстроил
В отличие от «Зоны» и «Заповедника», «Наши» и «Чемодан» — плод искусного замысла, а не органичной потребности. Они не дикие, а домашние. Разница — как между садом и огородом. Достоинство первого определяется не только искусством садовника, но и его доверием к природе. От второго больше пользы.
В поздних книжках Сергея порядка больше, чем в ранних. В этом виновата дисциплина — не автора, а жанра. Память требует системы именно потому, что она ею пренебрегает. Разрушая прошлое ради настоящего, память создает историю, которая от прошлого сохраняет только то, что в нее, историю, попало.
Избирательность своих капризов память маскирует энциклопедическими замашками. Всякому произволу нужны оправдания — смена формаций, неумолимые законы, историческая необходимость, автобиография.
Помешанная на памяти, эмигрантская книжка чаще других тяготеет к перечню, реестру, словарю или кроссворду. Так был задуман «Холодильник», из которого Сергей успел извлечь только два рассказа. Так же были написаны и лучшие американские книги Сергея — «Наши» и «Чемодан». В них Довлатов не столько распахивал новое поле, сколько возделывал старое, и оно продолжало плодоносить. Сергей не менял, а углублял колею. Перфекционист и миниатюрист, он наслаждался нелинейностью искусства: микроскопические перемены в тембре и тональности влекут за собой катастрофические по своему размаху последствия. Так, трижды рассказывая историю своей женитьбы, Сергей каждый раз получал другую супружескую пару, лишь смутно напоминающую ту, что я знал.
Если бы Довлатов был композитором, он сочинял бы не симфонии и песни, а вариации на заданную тему.
В «Чемодане» тему ему задал чемодан. Лапидарный, как приговор, и емкий, как ковчег, этот образ вырос в символ эмигрантской жизни, не переставая быть чемоданом.
Чемоданы были у всех. В них мы увозили свое причудливое, никому не нужное имущество. В моем, например, лежал слесарный набор: какой-то шутник сказал, что советский инструмент ценят в Италии: если продать, хватит на билет в Венецию.
В Америке чемоданы, вываливаясь из кладовок, дольше многого другого напоминали об отъезде. Огромные, помятые, дешевые, они преследовали нас, как русские сны.
Довлатов сделал из «Чемодана» эмигрантскую сказку: каждая вынутая из него вещь рассказывает свою витиеватую историю. Вернее, пытается рассказать, ибо ее перебивают виртуозные каденции — отступления. Чего стоит случайно затесавшийся в книгу литератор Данчковский, назвавший книгу о Ленине «Вставай, проклятьем заклейменный»?!
И все же содержимое довлатовского чемодана — не только повод для повествования. Все эти поплиновые рубашки, креповые носки и номенклатурные ботинки одевают героя, как бинты — человека-невидимку: благодаря им он становится видимым.
Конечно, мы знали его и раньше, но — другим. Заново разыгрывая
В Америке время превратилось в пространство, отделившее настоящее от прошлого Атлантическим океаном. Вид на него оправдывал довлатовский сантимент — слова Блока, вынесенные в эпиграф: «Но и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне».
С проведенными в эмиграции годами советская власть стала не лучше, но веселее.
6
Если «Чемодан» напоминает кроссворд, то «Наши» — чайнворд. Вписывая родичей в вакантные клеточки, автор получает заранее известный ответ — себя.
Создавая персональный миф «крови и почвы», Довлатов начал родословную фигурами вполне эпическими. Его написанные в полный — семифутовый — рост деды с трудом удерживаются на границе, отделяющей портрет от аллегории. Буйные, как стихии, они оба могучи, но по-разному.
Выпивший лавку и съевший закусочную Исаак — карнавальная маска, ярмарочный силач, живая утроба: «Куски хлеба он складывал пополам. Водку пил из бокала для крем-соды. Во время десерта просил не убирать заливное…»
Угрюмый дед Степан силен, как скала, постоянством. Даже смерть лишь с трудом стерла его с лица земли: «Дома его исчезновение заметили не сразу. Как не сразу заметили бы исчезновения тополя, камня, ручья…»
Эти два богатыря дополняют друг друга, как вода и горы, смех и слезы, жизнь и смерть. Если один, не задавая вопросов, принимает мир, второй отказывает ему в одобрении необъясненным молчанием: «Возможно, его не устраивало мироздание как таковое? Полностью или в деталях? Например, смена времен года? Нерушимая очередность жизни и смерти? Земное притяжение? Контрадикция моря и суши? Не знаю…»
В каждом из легендарных предков отражается, естественно, сам Сергей. От одного деда он унаследовал сложные отношения с мирозданием, от другого — аппетит. «Сегодня мы приглашены к Домбровским, — напоминает автору жена. — Надо тебе заранее пообедать». (В газетной публикации вместо абстрактных Домбровских упоминались конкретные Вайли. Но в книге Сергей, следуя сложным изгибам своих привязанностей, заменил фамилию. Со мной было хуже. В «Соло на ундервуде» есть запись: «Генис и злодейство — две вещи несовместные». Во втором издании к этому каламбуру Сергей сокрушенно добавил: «Как я ошибался». В третьем комментарий исчез, и теперь только запойные библиофилы могут проследить за взлетами и падениями моей репутации.)
Сражавшиеся с революцией и природой дюжие деды Сергея врастают в родную землю корнями, из которых протянулось в Америку генеалогическое дерево довлатовского рода. Исследуя его ветви, Сергей превратил каждую главу фамильного альбома в назидательные притчи — о Честном Партийце, о Стихийном Экзистенциалисте, о Здоровом Теле и Нездоровом Духе, о Процветающем Неудачнике, о Грамматических Ошибках, о Кошмаре Невозмутимости.
Не теряя чудной индивидуальности, довлатовские герои воплощают архетипические черты. Это значит, что Сергей так сочно описал взбалмошную семью, что она перестала быть его собственностью. Довлатовскую родню хочется взять напрокат — в его родственников можно играть.