Частный случай. Филологическая проза
Шрифт:
Когда я с ним познакомился, он был уже нищим стариком с плохим почерком. За его рецензии в «Новом русском слове», которые жадно читали и Целков, и Шемякин, и Неизвестный, платили по семь долларов. Пять из них шло машинисткам за перепечатку. Неудивительно, что Завалишин постоянно одалживал небольшие и, как свойственно крепко выпивающим людям, некруглые суммы. Зная об этом, все заинтересовались, чем поживились забравшиеся к Завалишину бандиты. Замявшись, Вячеслав Клавдиевич сказал, что ничем. Скорее наоборот — возле взломанной двери он нашел нож и молоток.
5
Обращаясь с
В другой раз он пересказал наше приключение в Гарлеме. В письме он даже выдал его за свое: «Я года два назад писал репортаж из ночного Гарлема, мы были вчетвером, взяли галлон водки (я тогда еще был пьющим) и вооружились пистолетами…» На самом деле по Гарлему, трезвые и безоружные, мы гуляли вдвоем с Вайлем. Обошли, помнится, все до одной улицы. На некоторых белых не было три поколения. Принимая нас из-за фотоаппарата за обалдевших туристов, нам то и дело говорили «Welcome». В общем, все было мирно. Самое сильное впечатление оставил портрет черного, как сапог, Пушкина в витрине книжной лавки. По-настоящему мы испугались только тогда, когда наш безобидный, но политически некорректный отчет «Белым по черному» попался на глаза знающему русский язык негру из Госдепартамента. После того как он объяснил, что за такое могут депортировать, мы с помощью Сергея долго каялись в печати.
В отличие от нас, Сергея в Америке больше интересовало не какой мы ее видим, а какими она видит нас. В одном его псевдорепортаже американка жалуется, что русские соседи подарили ей целую «флотилию деревянных ложек». «Но в Америке ими не едят, — объясняет она, — раньше ели, лет двести назад». В другой раз Довлатов спрашивает собеседника: «Ты знаешь, где Россия?» — «Конечно, — якобы говорит тот, — в Польше».
Но глупее всех был придуманный им дворник из Барселоны Чико Диасма. «При Франко всякое бывало, — утешает он Довлатова. — Но умер Франко, и многое изменилось. Вот умрет Сталин, и начнутся перемены». В ответ Сергей объясняет, что к чему, до тех пор, пока просвещенный дворник не признает: «Чико сказал глупость».
Тут был явный перебор, и фразой этой мы дразнили Довлатова до тех пор, пока она не вошла в общий обиход. Стоило что-нибудь сморозить на летучке, как все хором кричали: «Чико сказал глупость!»
Конечно, Сергей не принимал всерьез свои репортерские проказы. Для него это была проба пера. Он напряженно искал американский сюжет.
Нащупывая его, он наткнулся на знакомых героев — люмпенов, бездельников, пьяниц и хулиганов. В эмиграции такими считали многочисленных выходцев из Пуэрто-Рико. Говорили, что единственный вклад пуэрториканцев в культурную жизнь Нью-Йорка — тараканы. Довлатов и к тем, и к другим относился без предубеждения.
На
1
Не считая попугая, пуэрториканец Рафаил Хосе Белинда Чикориллио Гонзалес — единственный положительный герой «Иностранки». У этого романтического бездельника, революционера и ловеласа много общего с любимыми персонажами Довлатова. И этому не мешает, а помогает его латиноамериканская кровь. Она усугубляет важную Сергею оппозицию Севера и Юга.
Если в поисках категорических противоположностей анекдот сталкивает украинца с негром («Що, змерз, мавуглі?»), то эмигранты у Довлатова сами выходят на этот уровень абсурда:
«Чернокожих у нас сравнительно мало. Латиноамериканцев больше.
Для нас это — загадочные люди с транзисторами. Мы их не знаем. Однако на всякий случай презираем и боимся.
Косая Фрида выражает недовольство:
— Ехали бы в свою паршивую Африку!
Сама Фрида родом из Шклова».
В целом «Иностранка», самая эмигрантская книжка Довлатова, Сергею не удалась — она слишком напоминает сценарий кинокомедии.
Как все писатели в Америке, Сергей время от времени примеривался к Голливуду, ибо только он способен вывести автора за границы литературного гетто. «Иностранка» могла быть побочным результатом такой примерки. Не зря она нравится американцам, которые учат по ней русский язык. Но книги из «Иностранки» не вышло. Сюжет ей заменяет вялая ретроспектива и суматошная кутерьма. Лучшее тут — галерея эмигрантских типов, написанных углем с желчью.
В отсутствие советской власти все возвращалось на свои места. Лопались дутые репутации, очевиднее казалась глупость, нагляднее проявлялась бездарность, сужалась перспектива, и мир становился меньше, потому что бежать больше было некуда.
В эмигрантах Довлатова бесило жлобство. Готовый прощать пороки и преступления, Сергей не выносил самодовольства, скупости, мещанского высокомерия, уверенности в абсолютности своих идеалов, презумпции собственной непогрешимости, нетерпимости к чужой жизни, трусливой ограниченности, неумения выйти за унылые пределы бескрылой жизни.
Другими словами, он презирал норму. Ту самую, о которой больше всего мечтал и которой больше всего боялся.
2
Уникальность нашей эмиграции заключалась в том, что мы несли с собой огромный опыт, почти незнакомый первым двум волнам. В отличие от них мы прибыли в Америку полномочными представителями советской цивилизации в ее самом ярком, характерном и концентрированном проявлении. В результате нам не о чем было говорить со старой эмиграцией.
Сейчас я об этом, честно говоря, жалею, но тогда все они мне казались смешными пережитками, вроде Кисы Воробьянинова. Андрей Седых, правда, мне нравился. Из-за сибирского псевдонима с ним случались казусы. Однажды в «Новое русское слово» пришел обиженный посетитель. Брезгливо оглядев редакцию, он сказал, что хотел бы поговорить с настоящим русским человеком — Андреем Седых. «Яков Моисеевич!» — позвала секретарша, и проситель тут же исчез.
Яков Моисеевич Цвибак походил на Абажа из «Королевства кривых зеркал». Проведя молодость в Париже, он вел себя как положено французам: был прижимист, но без дам не обедал.