Частный случай. Филологическая проза
Шрифт:
В одном из своих немногих эссе Стивенс пишет, что единственная задача поэта — определить, чем является поэзия сегодня. На этот вопрос отвечает его стихотворение «О современной поэзии».
Для стихов, говорит он в нем, прошлое — всего лишь сувенир, вроде напоминания о приятном, но давно истекшем отпуске. Чтобы говорить на сегодняшнем языке, стихи должны быть ровесниками своих читателей. Стихи — духовный остаток от деления времени на людей, стихи — общий для всех знаменатель, делающий нас жителями своей эпохи. Стихи не могут позволить себе ничего лишнего, они должны говорить нам лишь то, что остается от нашего внутреннего монолога, когда мы, «причесываясь, танцуя, катаясь на коньках», забываем и о нем, и о себе. Поэзия, чеканит автор свою самую известную и самую
Вот это программное стихотворение в переводе, сделанном по моей просьбе Владимиром Гандельсманом:
НАСЧЕТ СОВРЕМЕННОЙ ПОЭЗИИ Стих как реальное движенье мысли.
Стих, мыслящий в попытке совершиться. Он не всегда пытал свою судьбу. Бывало так: к его услугам сцена Уже готова, и суфлер на месте. Теперь не тот театр. А тот — в музее. Стих должен жить, в конкретный говор места Вгрызаясь, и лицом к лицу встречать Живых, не забывая об умерших, И пребывать в попытке совершиться. Он должен строить новые подмостки И, вроде одержимого актера, В сосредоточенности бормотать слова, Которые слух разума уловит, Сей тонкий слух, и повторит точь-в-точь То, что хотел услышать, — звук, в котором (невидимая публика внимает не пьесе, но себе) сошлось бы чувство двоих, но слившихся в одно. Актер — философ темноты, который щиплет двужильную струну, и звук внезапно исполнен правоты и полон мысли, и ниже он не может опуститься, и не желает нотой выше взять. Осуществленье. Вроде конькобежца Иль танцовщицы в их движеньях явных. Стих как реальное движенье мысли.«В век безверия, — пишет Стивенс уже прозой, — дело поэта — обеспечить нас тем, что давала вера». Отсюда следует, что стихам не остается ничего другого, как заменить собой религию.
Сама по себе эта мысль и не кощунственна, и не нова. Разочаровавшись в метафизике, философы часто заменяют ее эстетикой. Да и критики прямо ставили такую задачу перед поэтами. Элиот, отказавшись ее выполнять, вернулся в церковь. Стивенс в нее не заходил. Вместо этого он выстроил диковинную атеистическую теологию.
Искусство для Стивенса — религия видимого, которая заняла место веры в невидимое. Его религия не знает неба. Она не нуждается в трансцендентном измерении, она существует лишь по эту сторону жизни — здесь и сейчас. Отрицая простодушный физиологизм позитивизма, Стивенс верит в человеческую душу, но эта душа смертна. Более того, именно ограниченность существования и делает наше бытие достойным религиозного переживания.
«Смерть — мать красоты», — пишет Стивенс в другом программном стихотворении «Воскресное утро». Райская безвременность уродлива, ибо она мешает «плодам зреть» и «рекам находить море». Лишь конец придает смысл и вес всякому опыту. У Стивенса сверхъестественное — всегда естественно, а не противоестественно.
Называя Бога высшей поэтической идеей, Стивенс подчеркивал, что вера в Бога вовсе не подразумевает Его существования. Бог — продукт воображенья, но это отнюдь не делает Его более иллюзорным, чем остальной мир. Реальность божественного присутствия в нашей жизни ничем не отличается от реальности всякой вещи, которая состоит из себя и нашего на нее взгляда. Чтобы служить альтернативой религии, поэзия должна осознать
Ставшее хрестоматийным выражение этого комплекса идей — стихотворение «Идея порядка в Ки-Весте», или, как назвал свой отменный перевод Кружков, — «Догадка о гармонии в Ки-Весте». Ки-Вест — цепь островков на самом юге Флориды, чудное курортное местечко, где жил Хемингуэй. Но задолго до него на этом океанском берегу оставил свой след Стивенс. Как мы знаем от Пушкина и Бродского, стоя у моря, поэт склонен вслушиваться в соблазняющий голос стихии. У Стивенса на метафизический вызов моря отвечает муза:
Там кто-то пел на берегу морском. Был голос гениальнее валов. … Волна шумела, женский голос пел, но шум и песня жили неслиянно. Перевод Г. КружковаВ соперничестве шума и звука разыгрывается конфликт природного хаоса и человеческого порядка. Их борьба исключает сотрудничество: поэт — вовсе не голос природы, которой Бог не дал ума. Вместо того чтобы озвучивать величественную картину бушующего океана, поэт ее создает. Следуя известному примеру, он отделяет свет от тьмы: звуки песни «преобразили ночь, разбив залив на зоны блеска и дорожки тьмы».
Стивенс, впрочем, не склонен к солипсизму. Он не отрицает реальности того хаоса, которым являет себя лишенный цели и умысла, обезбоженный, по выражению Хайдеггера, мир. Не обманывается Стивенс и мнимостью порядка, который вносит в аморфную, не расчлененную гармонией природу наша песнь о ней. Он утверждает другое: только соединение жестокой бесспорности хаоса с «призрачным, но звучным ладом и строем» создает окружающую нас реальность. Не Бог, не природа, а поэт — автор того пейзажа, который мы зовем действительностью:
Мы знали, что иного мира нет, Чем тот, что в этот час она творит.3
Причудливость всей этой возведенной на мираже конструкции в том, что поэт не сомневается в иллюзорности своей гармонии. Для Стивенса поэзия — управляемый, люсидный сон, продукт дисциплинированного воображения. Реальное тут не отличается от ирреального. Фантастическое составляет неотъемлемую часть обычного. Между ними нет отличий, так как и то и другое — продукт нашего сознания. Звеном, связующим действительность с воображением, в поэзии Стивенса служит вещь. Вооруженная весомой, материальной подлинностью, она пронизывает все планы бытия, выполняя роль посредника между внутренней и внешней реальностью. Такими вещами Стивенс инкрустировал свою поэтическую материю.
В стихотворении, связывающем вещь с мыслью, под взглядом поэта вещи начинают расти, не меняясь. Остроумная материализация этого парадокса — короткое стихотворение «Случай с банкой» (в переводе Владимира Гандельсмана — «Байка о банке»).
Я круглой банкой увенчал Холм в Теннесси, в связи С чем несколько запущен стал Холм в Теннесси.Так начинается гносеологическая комедия, которую разыгрывают два ее героя: природа — «взлохмаченная глухомань», и пустая банка, что «брала не красотой, а только круглотой». Есть еще, конечно, автор, который совершил революционный переворот в пейзаже, внеся в него круглую банку. Ее вопиющая искусственность смешала карты мироздания. Культура подчинила себе природу, изменив ее состав: приняв в себя порожнюю склянку, природа утратила девственную первозданность. Плод этого союза — преображенная банкой до неузнаваемости картина: