Чай с птицами
Шрифт:
Он съежился за отведенные ему две минуты: казалось, в нем теперь не больше четырех футов росту, гном в воскресном костюме у гроба дочери, а жена и того меньше — сморщенная старуха, того и гляди умрет, так и не попробовав лакричного кира и блинов с белорыбицей; испуганная старуха, которая отважилась даже на кошмар светской похоронной тусовки, лишь бы хоть мельком увидать потерянных дочерей…
В детстве мы никогда не прощаем любимым людям того, что они смертны. На похоронах бабушки были херес и сосиски в булочках, и мы плакали вместе, мамка, сестра и я, оттого что нечестно, когда у тебя забирают близкого человека без предупреждения в возрасте пятидесяти девяти лет; а потом собирали недоеденное в пластиковые контейнеры, пока папка с дружками пошел в «Машинистов» пропустить
— Аджи, родная моя, я тебя очень прошу…
— Ты знаешь, ведь мы с мамой не вечны…
— Мы волнуемся за тебя, ты никогда нам не звонишь…
— А ты такая худая стала — совсем как…
— …твоя сестра.
Это было уже слишком. На меня словно накатывала лавина, обрушивая все по дороге. Фотографы тоже это видели, и я ощутила, как нацелились на меня голодные объективы, потому что если и есть что-то лучше речи знаменитости на Derni`ere, так это когда знаменитость теряет лицо, а я ведь была знаменитостью, пускай лишь косвенно. Оно все близилось: глаза щипало, горло перехватило и вопль почти вырвался наружу, почти обрел звук. Его было уже не остановить; вопрос был лишь в том, насколько все это повредит мне; и когда из глаз полились слезы, а из носа — сопли, я почувствовала, что с ними утекает все: мой светский лоск, мои перспективы, моя карьера, мои мечты.
От этого никуда не денешься, смутно думала я, бессмертных не бывает. Смерть повсюду, ей не преградят путь ни черная лента, ни охранники; ее не впечатлить ни музыкой, ни сплетнями, ни закуской от модных поваров. Она во всех нас; она — на вещевом рынке и на подиуме «от кутюр»; у нее нулевой размер одежды, предмет всеобщей зависти; она гремит кастаньетами; она покоряет сердца; она остроумна. Я плакала о том, что все это так нечестно, о бессмертных, о сестре, о папе с мамой, о себе. Потому что в конце концов все сводится к нам самим, правда? Это главная истина: мы плачем, потому что знаем — мы не вечны. Это ярость против дефектного гена, сидящей в нас смерти, и мы ненавидим своих близких за то, что они передали этот ген нам.
Зрители смотрели завороженно. Все объективы устремились на меня. Строго говоря, я уже вышла за двухминутный регламент, но это было отлично, это было вкусно, для этого (втайне) мы все сюда и пришли: попробовать живой человечинки, принести кровавую жертву пред улыбающимся ликом Смерти, самого компанейского существа на свете.
— Это нечестно! — взвыла я, перекрывая шум. — Я не готова!
Засверкали вспышки, загрохотал оркестр, гул толпы взмыл до стона, и Эмбер тихо сказала мне на ухо:
— Давай, дорогая. Убей их.
ВОЛЬНЫЙ ДУХ
Замысел этого рассказа пришел ко мне как-то субботним утром, за грязным столиком переполненного кафе в супермаркете. Тогда он меня напугал и до сих пор пугает.
Меня не привязать к месту. Я вольный дух: лечу, куда ветер несет. Вчера вечером я был на берегах Сены, в Париже. Она спала под мостом: шестнадцатилетняя, красивая, измотанная. На земле вокруг ее постели валялись фольга и использованные шприцы. Я сразу понял, что это — она. Длинные волосы цвета реки разметались на грязных кирпичах; глаза были закрыты. Когда я притронулся к ней, она тихо, вопросительно простонала; на коже проступили пятна румянца; веки затрепетали. Иногда она, казалось, хотела заговорить, но нам не нужно было слов. Мы уже слились воедино. Она сжимала кулаки, хватала руками воздух, шея и бледные руки расцвели. Она была прекрасна — словно светилась изнутри, пылая в лихорадке.
Все случилось очень быстро — единственный недостаток этих коротких встреч. Самое большее, сутки — и конец. Но ветер все дует; сквозняк подхватывает обрывок фольги из-под моста, несет через Пон-Нёф, через остров Ситэ и осыпается с дождем конфетти на ступени церкви, где позируют, улыбаясь фотографам, молодожены.
Надо решать. На кого падет выбор? На невесту? На жениха? Гости гораздо интереснее: мальчик-подросток с герпетической россыпью вокруг угрюмого рта; бабушка с ввалившимся лицом и узловатыми руками в белых перчатках. Для меня они все прекрасны, все одинаково достойны моего внимания. Я предоставляю выбор кусочку фольги: в этом есть определенная романтика. Он крутится, летит по ветру. Лица подняты к небу. На мгновение кусочек фольги касается губ лысеющего мужчины, двоюродного брата с плоским, невыразительным лицом, стоящего чуть поодаль. Значит, он. Я провожаю его до дома.
Он живет на Марнь-ла-Валье; квартирка маленькая, у хозяина явно болезненное пристрастие к чистоте и совсем нет друзей. Ни пивных банок под диваном, ни грязной посуды в раковине. Вместо этого — книги: научные труды, медицинские словари, анатомические атласы. Этот человек четырежды в день полоскает рот листерином, аптечка в ванной забита — целый арсенал закоренелого ипохондрика.
Я, однако, не против; мне даже интересно. Вот человек, который толком не понимает природы и силы собственных желаний; за чистоплюйством, за явным страхом я чувствую его тайную жажду. Кроме того, я люблю трудные задачи.
И опять не нужно слов. Он испытывает иррациональный страх по отношению ко мне и все же приветствует мой приход с чем-то вроде облегчения; он словно ждал этой минуты. Он сопротивляется с отчаянием, придающим нашей встрече некую изюминку, и, когда наконец барьеры рушатся, откликается даже быстрее той девушки, ослабленной трудной жизнью и воспалением легких.
Но меня не привязать к месту. Я могу подарить ему только сутки, а несходство наших характеров уже начинает создавать проблемы. Он хочет близости: целый день валяться в постели перед телевизором, с холодными напитками на тумбочке у кровати. Я же люблю шумные компании; чтобы выжить, мне нужно общение. Я уже начинаю скучать по ночной жизни, клубам, лихорадочному теплу Парижа. Он засыпает, и я ускользаю — в тот момент, когда приходит уборщица.
Она ничего не подозревает; осторожно наклоняется над ним (уже первый час дня), словно хочет проверить у него температуру.
— Может, доктора позвать? — спрашивает она; не дождавшись ответа, пожимает плечами и начинает убирать квартиру.
Этого достаточно. Я сбегаю незамеченным — единственным контактом между нами было касание ее руки.
Уборщица — женщина старая, но крепкая. Она живет возле Пигаль. Это мой любимый район Парижа: пестрый, уродливый, кишащий жизнью. Я иду с уборщицей в Сакре-Кёр, [35] где она молится, а я охочусь, перебегая от туриста к туристу и жадно оглаживая засаленные камни. Воздух душен от курений; отсюда кающиеся выходят на Монмартрский холм, спускаются на площадь Пигаль, которая кишит шлюхами и альфонсами, где как раз начинают работу стрип-клубы.
35
Базилика в Париже, на Монмартрском холме.
Я бы остался с уборщицей, но жизнь для этого слишком коротка. Меня ждут сотни, тысячи других людей. Я быстро перехожу от одного к другому: монахиня, стоящая с кружкой у дверей базилики, собирает больше, чем намеревалась; пожилой господин, который дал ей бумажку в сто франков, получает на сдачу кое-что неожиданное; а позже, той же ночью, мальчик, который клянется, что ему четырнадцать (на самом деле ему девятнадцать и он очень неплохо зарабатывает), повстречает нас обоих в темной арке у закрытой станции метро, а потом возьмет меня с собой в ночной клуб, где я смешаюсь с толпой веселящихся, ныряя в напитки, угощаясь чужими сигаретами, касаясь плоти и наслаждаясь теплым влажным воздухом.