Чайковский
Шрифт:
Во-первых, Чайковский испугался не стояния на эстраде, а публичного экзамена по теории музыки, предшествовавшего исполнению кантаты. Во-вторых, Рубинштейн не вредничал, держа у себя заслуженный Петром Ильичом диплом. Нет – он вообще не хотел признавать Чайковского достойным диплома, настолько его разозлила неявка студента на главный экзамен. Но все же смилостивился, и Чайковский стал дипломированным «свободным художником» (такое звание было указано в дипломе) без публичной сдачи злосчастного экзамена. Оценки по теории композиции (по классу профессора Зарембы) и инструментовке (по классу профессора Рубинштейна) были отличными, по игре на органе по классу профессора Штиля – хорошими, по игре на фортепиано[35] – весьма хорошими, а вот по дирижированию – удовлетворительными. Что же касается времени получения диплома, который был выдан Чайковскому только 30 марта (11 апреля) 1870 года, то оно было обусловлено сугубо бюрократическими причинами, а именно проволочками с Высочайшим
Но вернемся назад, в 1863 год, и посмотрим, какой стала жизнь нашего героя после оставления службы. С одной стороны, она стала счастливой, поскольку его больше не отягощала необходимость присутствия в департаменте. Все свободное время можно было отдавать музыке – постигать, совершенствоваться, сочинять. С другой – стесненность в средствах перерастает в настоящую нужду. «Перспектива в материальном отношении была очень мрачная; приходилось начать расплату долгов не из капитала, как он надеялся прежде, а из пенсии, которую получит, и поэтому сократить траты до последней крайности. Случись это годом ранее, очень вероятно, что в будущем композиторе избрание новой деятельности пробудило бы колебание и борьбу. Хотя богат он никогда не был, но все же отец имел возможность делать его существование обеспеченным. Петр Ильич имел квартиру, стол, платье – даровые, а жалованье из министерства мог употреблять на прихоти, но даже и здесь… Илья Петрович был в состоянии изредка приходить ему на помощь. Теперь же предстояло отказаться от жалованья и не ожидать от отца ничего, кроме крова и харчей; и это на долгое и неопределенное время, при совершенной неподготовленности бороться с нищетой. И, несмотря на это, без тени сомнения, спокойно и твердо он предпочел перспективу нужды и лишений – обеспеченности, до такой степени вера в свое призвание и любовь к своему искусству за год времени глубоко и прочно пустили ростки в его душе»[37].
Илья Петрович, вышедший в отставку примерно в одно время с сыном (он ушел с должности директора Технологического института в марте 1883 года) получал относительно неплохую по тем временам пенсию – две тысячи рублей в год. Но у него были свои долги, оставшиеся от неудачного участия в финансовом предприятии, на погашение которых уходило в среднем по восемьсот рублей в год. На оставшуюся тысячу двести (то есть на сто рублей в месяц) Илья Петрович должен был содержать себя и двух младших сыновей. Роскошь воткинского бытия и первых лет жизни в столице давно была позабыта, теперь Чайковские жили в скромной квартирке на пересечении Загородного проспекта с Лештуковым переулком[38]. На карманные расходы и вообще на все «излишества» Петру Ильичу приходилось зарабатывать уроками – он преподавал как теорию музыки, так и игру на фортепиано – и аккомпаниаторством. Выходило не густо, в среднем около семидесяти рублей в месяц, причем надо помнить, что рачительность не относилась к числу достоинств нашего героя. Однако же он не унывал. Более того, весело подшучивал над своей нищетой и был счастлив от сознания того, что стоит на верном пути.
«Я говорю на музыкальном языке, потому что мне всегда есть что сказать»[39], – заметит Чайковский в одном из своих писем.
К окончанию консерватории сказано было следующее: давнишний вальс «Анастасия» для фортепиано, романс «Mezza notte», или «Полночь» (да, романс!), увертюра «Гроза» – первое симфоническое произведение, сочиненное в качестве летнего консерваторского задания в 1864 году, «Характерные танцы», вошедшие впоследствии в оперу «Воевода», и кантата «К радости», на слова Шиллера, ставшая выпускной работой нашего героя. Кантата, к слову сказать, была встречена весьма прохладно. Так, например, композитор Александр Николаевич Серов (отец живописца Валентина Серова) сказал: «Нет, нехороша кантата; я от Чайковского ожидал гораздо большего». Рубинштейну кантата тоже не понравилась, а музыкальный рецензент «Санкт-Петербургских ведомостей» Цезарь Антонович Кюи, член «Могучей кучки» и автор четырнадцати опер, высказался о кантате и ее сочинителе совсем уж плохо: «Консерваторский композитор г. Чайковский – совсем слаб. Правда, что его сочинение (кантата) написана в самых неблагоприятных обстоятельствах: по заказу, к данному сроку, на данную тему и при соблюдении известных форм. Но все-таки если бы у него было дарование, то оно хоть где-нибудь прорвало консерваторские оковы. Чтобы не говорить много о г. Чайковском, скажу только, что гг. Рейнталеры и Фолькманы[40] несказанно бы обрадовались его кантате и воскликнули бы с восторгом: “Нашего полку прибыло!”».
Хочется закончить главу на мажорной ноте, поэтому давайте послушаем Германа Августовича Лароша, которого Модест Ильич называет «первым и влиятельнейшим другом» Петра Ильича, объясняя этот «титул» тем огромным значением, которое имел Ларош в музыкальной и интимной жизни нашего героя. Первая встреча Чайковского и Лароша произошла в начале октября 1862 года в консерватории, куда Ларош поступил в семнадцатилетнем возрасте. Окончив курс, Ларош стал преподавать теорию и историю музыки в Московской и Санкт-Петербургской консерваториях. Он сочинял музыку, но в истории остался как музыкальный критик.
«Рубинштейн мне сказал, что исполнит вашу кантату не иначе, как при условии многих изменений. Но это заставит вас переписать всю партитуру. Стоит ли игра свеч? Я этим не отрицаю достоинств вашей кантаты: эта кантата – самое большое музыкальное событие в России после “Юдифи”, она неизмеримо выше (по вдохновению и работе) “Рогнеды”[41], прославленной не в меру своей ничтожности. Но переписывать!! Переписывать – это ужасно! Не воображайте, что я здесь говорю как другу: откровенно говоря, я в отчаянии признать как критик, что вы самый большой музыкальный талант современной России. Более мощный и оригинальный, чем Балакирев, более возвышенный и творческий, чем Серов, неизмеримо более образованный, чем Римский-Корсаков, я вижу в вас самую великую или, лучше сказать, единственную надежду нашей музыкальной будущности. Вы отлично знаете, что я не льщу: я никогда не колебался высказывать вам, что ваши “Римляне в Колизее” – жалкая пошлость, что ваша “Гроза” – музей антимузыкальных курьезов. Впрочем, все что вы сделали, не исключая “Характерных танцев” и сцены из “Бориса Годунова”, я считаю только работой школьника, подготовительной и “экспериментальной”, если можно так выразиться. Ваши творения начнутся, может быть, только через пять лет; но эти, зрелые, классические превзойдут все, что мы имели после Глинки».
Глава четвертая. Профессор Московской консерватории
Большой концертный зал Московской консерватории. 1901.
Николай и Антон Рубинштейны. 1910.
Вышло так, что в основании обеих столичных консерваторий приняли самое непосредственное участие братья Рубинштейны. Меценаты предоставляли средства (в Москве это сделал князь Николай Петрович Трубецкой, председатель Московского отделения Русского музыкального общества), а братья вдыхали жизнь в новое начинание. Вышло немного пафосно, но иначе и не скажешь. У истоков любого дела всегда стоят люди, которым очень надо и сильно хочется. В консерваторском деле такими людьми стали Николай и Антон Рубинштейны. Оба играли на фортепиано и дирижировали, только вот Николай никогда всерьез не занимался сочинительством и не достиг вершин исполнительского мастерства, он играл хорошо, но не виртуозно. Если вкратце, то Николай был прежде всего организатором и педагогом, а Антон – художником[42], Артистом с большой буквы.
«Живу я у Рубинштейна. Он человек очень добрый и симпатичный, с некоторою неприступностью своего брата ничего общего не имеет, зато, с другой стороны, он не может стать с ним наряду как артист… Почти безвыходно сижу дома, и Рубинштейн, ведущий жизнь довольно рассеянную, не может надивиться моему прилежанию… Рубинштейн раз вечером почти насильно потянул меня к каким-то Тарновским, впрочем, очень милым людям»[43].
«С некоторою неприступностью своего брата ничего общего не имеет, зато, с другой стороны, он не может стать с ним наряду как артист…» В этой фразе отражена не только вся суть различий между братьями, но и то, как относился к каждому из них Петр Ильич. Тургенев или Бунин не смогли бы выразиться лучше. Впрочем, при чтении писем Чайковского становится ясно, что в литературе он тоже бы мог преуспеть – хороший слог, тонкое чувство слова, классическая емкость фраз.
Антон Рубинштейн был кумиром Петра Ильича. Кумиром во всех отношениях – и как артист, и как личность, и как человек (о том, что к Антону Григорьевичу Чайковский испытывал плотское влечение, пишет его брат Модест). То невероятное усердие, которое наш герой проявил во время учебы в консерватории, было вызвано не только желанием доказать самому себе обоснованность выбора музыкального поприща, но и стремлением произвести впечатление на Антона Григорьевича. Пожалуй, не было в музыкальном мире человека, чья похвала значила бы для Петра Ильича больше.
«Я покинул консерваторию, полный безграничного восхищения и благодарности к своему учителю [Антону Рубинштейну]… Нас разделяла пропасть. Покидая консерваторию, я надеялся, что, работая и понемногу пробивая себе дорогу, я смогу когда-нибудь преодолеть эту пропасть и добиться чести стать другом Рубинштейна.
Этого не случилось. Прошло с тех пор почти 30 лет, но пропасть стала еще глубже. Благодаря моему профессорству в Москве я сделался близким другом Николаю Рубинштейну. Я имел счастье время от времени видеть Антона, я все так же надеялся горячо любить его и считать его величайшим артистом и благороднейшим человеком, но не стал и никогда не стану его другом…