Чего не было и что было
Шрифт:
Письмо, которое печатается (с разрешения автора) ниже, — один из «откликов» на вопрос о новом, всеобщем объединении зарубежья. Это письмо, помимо своей яркости, интересно во многих отношениях. Прежде всего: адресованное человеку не просто незнакомому, но абсолютно далекому, другого поколения, другого опыта, чуждому жизненно и профессионально, — мне, — письмо это может, однако, назваться как бы краткой сводкой того, что мною сказано выше, на этих страницах; или даже вообще всего, что когда-либо говорилось мною по поводу социально-экономического объединения эмиграции. Другим голосом, в других выражениях, но те же доводы приводит в пользу объединения автор письма, г. Четвериков; и в «распыленной» эмиграции видит ту же опасность: опасность как для зарубежной,
Мнение г. Четверикова о желательности и возможности спайки зарубежья на реальной почве особенно ценно потому, что это говорит человек практики; и человек, который, по условиям дела, многолетним трудом созданного (ныне разрушенного, конечно) имел близкое соприкосновение с народными слоями на всей российской территории, не выключая Сибири. Прибавлю, что он был (и остался в эмиграции) человеком «левых» убеждений.
Все это, и все вообще, что я знаю ныне о моем корреспонденте, совершенно не было мне известно в момент получения письма, — эмигрантского «отклика» на вопрос самый жгучий, какой перед всеми нами когда-либо вставал.
Это наш (и не только наш) вопрос «быть или не быть». А решение — дело всего русского зарубежного народа.
ЛИТЕРАТУРНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ [1]
Критики у нас нет. И, может быть, это хорошо. Сами критики не хотят критики. И, может быть, они правы. Не будем вдаваться в объяснения, почему и отчего. Слишком сложно и длинно. Лучше просто примем это как факт.
Но от размышлений о литературе отказаться нельзя, да и нет причины. Размышляя, мы не делаем никаких окончательных выводов; а если и делаем — то никому их насильно не навязываем. У соседа получаются другие? Это лишь значит, что у него другое построение, другая цепь мыслей.
Предметов, частных случаев и явлений, о которых приходится размышлять, — каждый день изобилие. Всякого рода, во всех областях, в литературной, как в других. Но свойство именно «размышления» таково, что, зацепившись за какую-нибудь частность, на ней не останавливаешься, а незаметно расширяешь круг, переходя к более общим, — по этому поводу, — соображениям.
Так, к поводом к сегодняшним моим литературным мыслям послужил только что вышедший роман И. А. Бунина «Истоки жизни» («Жизнь Арсеньева»). Пиши я критику — на этом произведении я бы сосредоточился, разобрался бы, как оно построено, отметил лучшие места, сделал цитаты и т. д. Но я только размышляю, а потому даю волю всем попутным мыслям, которые приходят в голову: о русском писателе Бунине вообще, о характере и силе его творчества в прошлом и настоящем, о месте этого исключительно одаренного художника в русской литературе… что, конечно, приведет меня и к некоторым мыслям о нашей литературе вообще. Да и мало ли к чему это еще может привести! Ведь литература любой страны и народа не существует же независимо, она вкраплена в историю и судьбу народа.
Но так далеко я постараюсь не забираться.
«Истоки жизни»… Обаяние бунинского письма, чуть не гипнотическое его действие, испытал на себе всякий. В новом романе его не меньше, чем во всех прежних. Пленяет ли Бунин воображенье читателя? Или сердце? Нет; он просто «держит» человека, как его держит его собственная плоть и плоть окружающего мира. Силой словесной изобразительности Бунин подчас делает мировую материю — ощутимой. Это было бы невозможно, если бы, под словесными способностями изображать, не лежало у Бунина особо повышенное ощущение именно плоти мира, материи мира. Пятичувственным восприятием наше отношение к миру, к жизни, обыкновенно, не исчерпывается. Но если эти пять чувств находятся в чрезвычайном обострении и развитии, то, пожалуй, для каких-нибудь сверхчувственных ощущений уже не будет и места. Они очень могут заполнить творчество… а иногда и заполнить самого человека.
Конечно, то, что видит, чувствует, осязает, слышит и обоняет Бунин, — и с чудесной точностью передает, — подлинная жизненность. Прав и сам он, и читатели, определяя его творчество как «жизненное». Но правы и те, кто, не отрицая жизненность Бунина, ищут еще какого-то плюса, какой-то прибавки к своему отношению к жизни; и, если имеют склонность и способность к творчеству, ищут форм, чтобы его, это творчество, воплотить.
Такие, и подобные, поиски — вечны; они всегда были, во всех областях жизни, и всегда будут: это — закон движения. Бесполезно, не правда ли, с ним не считаться?
Во всех областях… но так как я начал размышления о литературе, да еще о русской, то к ней (не забыв в свое время Бунина) и вернемся. Тем более, что «державное течение» и этой реки тоже «покорно общему закону».
Что, собственно, случилось с русской литературой в конце прошлого столетия? По внешности — как будто нечто резкое, необычное; но по существу — ничего такого, что не подготовлялось бы и тихо не совершалось и в более ранние годы XIX века. В течении своем всякая река может набежать на порог. И тогда начинает бурлить, прыгать, даже разбиваться на рукава… Эти рукава, правда, уже перестают течь, но отбившись от главного русла, образуют тихие заводи, иногда целые озера; а река, после пенистых кипений и брызг, находит коренное русло и продолжает свой путь.
Конец столетия и был таким порожистым моментом для русской литературы.
Если зарисовать кратко, говорить по учебнику (воображаемому) — картина известна: более крупные, старые писатели сошли со сцены, или стояли на краю; общая же литература незаметно начинала принимать какие-то сероватые тона. Не потому, что больших талантов среди признаваемых писателей там не оказалось, а молодые только еще «подавали надежды»; и не потому, что не сохранилось в тогдашней литературе никаких прежних традиций. Нет, одна из множества сложных причин этой сероватости («упадка», как тогда говорили), — была упорная верность некоторым традициям… но лишь «некоторым», и выбор, для того времени, был неудачным. Свято береглись традиции «жизненности»; мало-помалу, в связи с общими историческими веяниями и с временным оскудением ярких талантов, эта «жизненность» стала претворятся в известную «реалистичность», и весьма далекую, иной раз, от искусства, ибо о нем забота явно иссякала.
Вот тогда-то, как мы знаем, и случилась эта вещь: появление «декадентов» (слово французское, но декаденты наши родились самостоятельно, без влияния Франции, да и «декадентство» у нас было другое). Литература приняла их в штыки, поняв одно: это — враги. Они против «литературы», ибо против главной ее традиции — жизненности, «реализма». Штыки насмешек, сначала добродушных, скоро сделались озлобленными. Декаденты приняли бой. Армия их все росла, а какие в ней постепенно шли изменения и перегруппировки, — присяжная литература не замечала, да и не интересовалась: для нее это были все те же «декаденты», все те же враги, идущие против установленной «жизненности» в литературе, да еще во имя «искусства». В истории литературы они связывали себя как раз с писателями, которых «реалисты» плотно забыли, а чтимых ими — пренебрежительно свергали с пьедесталов.
«Только идиоты не знают, что искусство — в искренней, честной и возможно полной передаче окружающей нас жизни…» — говорили с раздражением писатели «признанного» стана.
«Много вы в искусстве понимаете! — отвечали им. — Да не больше и в жизни, если думаете, что она лишь то, что можно ощупать, о чем можно рассказать точными словами…».
Так «верным» отвечали уже не «декаденты»: сформировалась группа, называвшая себя «символистами».
Я не хочу касаться сейчас ни сущности символизма как понятия, ни того явления, которое известно под именем «школы символизма». Я говорю только о борьбе и определенном повороте, который, на пороге века, совершило течение нашей литературной реки.