Чего не было и что было
Шрифт:
Совсем плоских людей очень мало; потому так мало людей, которые никогда не писали никаких стихов, никакой прозы, вообще ничего не писали.
Это не графомания: это закон природы. В известный период жизни, когда еще «новы все впечатления бытия», а главное — непривычен и нов «сам я», — этот «я» и его переживания кажутся страшно важными (они и действительно важны для человека) и, под напором изнутри, кажется страшно нужным все это как-то выразить, сказать кому-то (пожалуй, и тут не «кажется», а действительно нужно).
Но кому сказать, и как? «Как сердцу высказать себя? Другому — как понять тебя?».
Непременное ощущение, что «другой — не поймет» (в юности думается, что «не поймет» по
Форма, в которой высказывается самое свое интимное всем, — это и есть стихи.
Для мало музыкальных и ритмичных людей — проза, но обязательно, — хотя бы в самой прозрачной, — «художественной» одежде: лирические дневники или рассказы от «я».
Я беру лишь одну из нитей; конечно, в нее вплетается и множество других, — и мечты самолюбивые о славе, и, порой, серьезная, искренняя любовь к поэзии… Бесконечно разнообразие.
Отгадать поэта в пишущем стихи трудно еще потому, что «талант» не есть однородный дар, но некое сочетание и взаимодействие двух даров. Дар собственно «слова», уменье находить слова и удачно соединить, как бы велик он ни был, еще не делает из стихотворца поэта. Необходимо соприсутствие и другого дара, который можно бы назвать даром «своего я». Лишь в соответствии с ценностью последнего приобретает значение и первый дар. А пустое, чем удачнее, вернее оно передано, — тем скорее пропадет в пустоту.
Впрочем, оба дара («талант») имеют свойство расти, вырастать порою как будто из ничего, — оттуда, где неприметны вначале никакие «задатки».
у меня, хочу признаться, с этими «задатками» и догадками удачи не было. Если не считать О. Мандельштама и Гумилева, то ни из одного стихописателя, в котором чудились мне задатки поэта> _ на практике, в жизни, реально, поэта не вышло. Положим, много тут присоединилось приходящих обстоятельств.
А Мандельштам и Гумилев — не могут идти в счет: перед моими глазами лежало несколько стихотворений первого, — и как же было не увидеть, что в них «что-то есть?». Одно-единственное стихотворение второго мне принесла, без подписи, какая-то барышня в Париже. Гумилева тогда не знали; имя лишь напомнило бы мне, может быть, каменную фигуру молодого монархиста в подпирающих щеки воротничках; но, подписанное или неподписанное, нельзя же и тут было не увидеть, что это стихотворение, при его еще несовершенстве, принадлежит — поэту?
А вот три встречи, и даже не совсем мимолетные, с очень юными людьми, в которых, по моим гаданиям, были несомненные «задатки».
Во-первых — семнадцатилетний, худенький Део, «мальчик в пелеринке», как мы его называли. В нем все было необыкновенно и как-то поражало. Не то, что стихи его были гениальны; нет, но на них, и на нем самом, равно, лежала странная печать. Зерно, — только зерно! — высокой талантливости казалось мне в нем несомненным. Одна литературная эрудиция этого шушинского реалиста, полуармянина, чего стоила. Если знать, что Шуша — откуда он впервые попал лишь в Кисловодск, — забытый городок в горах, почти без дороги, живущий лишь перманентными внутренними революциями, — то бедный реалист Део не мог не казаться чудом. Большой нужен дар любви, чтобы добиться такого проникновенья, таких знаний Даже всей истории русской литературы! — В 17 лет, в Шуше, он сумел стать богаче в этом отношении хотя бы нашего петербургского С. Венгерова.
Щуплый, скромный, но не застенчивый, он производил бы впечатление вундеркинда, если б не прорывалась в нем, все-таки, и нормальная молодость: естественная путаница в «философских» рассуждениях, или заносчивая радость жизни:
И звенит над миром сонным Юность гордая моя!..А потом опять собранно, с какой-то осторожной заботой, — еще естественно несовершенные стихи:
…Мы не умеем слышать. Мы не умеем видеть. Мы видим только злые и грубые черты. В обычности, — ее мы привыкли ненавидеть, — Есть много хрупких знаков (какой-то) красоты. Глаза ль ребенка взглянут на нас — нам непонятно; Трава ль застонет нежно под топчущей ногой, — Не слышим мы, не видим… И диво ль, что невнятны Слова земных молитв, и горек хлеб земной?..Я помню лишь обрывки. От стихов Део ничего не осталось. Из него не вышло поэта. От него и самого ничего не осталось. Он погиб в гражданской войне на Кавказе.
Вот другой, — варшавский беженец, гимназист. С большим внутренним напором, со странными какими-то прозрениями; то чересчур умный, то идиот. Стихи — невероятная нелепица, но под ней что-то бьется громадное, неожиданное и безвыходное.
Его несчастие — польская кровь, со всеми характерными особенностями, при страстной любви к России и ее культуре. Он как-то раздирался между Польшей и Россией. Неистово, по-разному, любил ту и другую и попеременно их ненавидел. Польский язык знал лучше русского; но писал только по-русски.
Хочу помочь, советую: да попробуйте писать прозой; может быть, лучше справитесь… В результате — толстые тетради «Снов». Опять то же самое: жуткие, по реальности и невозможности, виденья… Удивительно и скверно. Сказать, что нет никаких «задатков»? Не могу, неправда. Но что с ним делать? И к чему они, эти задатки?
Опять ни к чему. Опять… ведь не вышло же ничего? На третий год его забрали в красную армию. Дальше я не знаю.
И, наконец (чтобы не утомлять примерами), — пятнадцатилетняя девочка: задумчивая, робкая, грациозная, с волосами цвета колосьев, Соня Б. Ее отца звали «Ангел» (он в то время уже умер), и к ней очень шло: Софья Ангеловна.
У меня долго лежала тетрадь ее стихов. Эти оставленные «поэтами» тетради — одно мучение. Но к Сониным стихам нет-нет и возвратишься. Иные строки запоминались. Но не в строках была суть, и не в отдельных стихотворениях; может быть, вообще не в самих стихах, еще детских: но в атмосфере, в ткани всей ее поэзии. Жили образы: снежный, голубой Петербург через окно, сама Соня, прислонившая к стеклу горячий лоб… И вздох, тихий и глубокий: «…Ты неотступнее греха, — раскаянья больней, — нежнее легкого стиха, — горишь в душе моей… — Я только малая струя, — одна из многих встреч… — Не может, знаю, боль моя — тебе на сердце лечь…».
Именно «задатки» у Сони, на мой взгляд, несомненно были. Но… где Соня?
Скажут: это все русский перелом. Соню заела жизнь, как заела она Део на Кавказе и варшавского гимназиста, посланного на польский фронт сражаться против братьев по крови за ненавистных ему большевиков. Если бы не эта случайность… Но «случайности на свете не бывает». Ведь и Пушкин, в расцвете лет и таланта погибший от «случайной» пули (что бы он еще дал нам!), умер, по мнению Вл. Соловьева, в свой день и час, и ровно ничего бы уж не мог дать сверх данного. Жизнь — громадная вещь, но ее законов мы не постигаем. Если не решить раз навсегда, что она беззаконна и бессмысленна, то к вопросу о ценности людей, которых она заедает без остатка, постоянно придется возвращаться.