Чего не было и что было
Шрифт:
Не буду вдаваться в предсказанья, гадать, верны ли расчеты евразийцев, как удается им «использовать» разнообразные российские настроения. Я коснусь еще лишь одного вопроса, который остается темным: это вопрос о тактике евразийцев. По собственным заявлениям, даже по уверению сочувствующих, они «единственная реальная, активная, пореволюционная сила»; они презирают «болтающую» эмиграцию. Каков же их конкретный план действий? Прежде всего: думают ли они бороться за смену, или надеются произвести ее мирным путем? В обоих случаях, особенно в последнем, пора бы им быть на местах, а не «действовать» в эмигрантских журналах и обивать наши эстрады. Или, может быть, они идут вплотную «по стопам
Это, пожалуй, и опрометчиво. Умаляет шансы успеха. Ленин Лениным, но полной аналогии исторических моментов не бывает. Кто знает, какое временное правительство создастся в промежутке, и не встретятся ли запоздавшие евразийцы с какими-нибудь новыми, неожиданными настроениями?
Но пусть активисты пользуются приятностью и удобствами «выжидания». Пусть побольше болтают о своем «утопо-реализме» и действенности. Чем громче они кричат — тем вернее надежда, что наша родина проснется от коммунистического кошмара свободной Россией, а не рабской Евразией.
ЗАСТИГНУТАЯ В ПУТИ
Недавно, на одном собрании, мне пришлось сказать, что, — вопреки общему мнению, — как раз П. Б. Струве нисколько не меняется; что в своем теперешнем состоянии он находится уже очень давно, и с той точки, которой достиг задолго до войны, ни на поллинии не сдвинулся. Война, февраль, октябрь, эмиграция — все это прошло над ним, как четыре волны над камнем: закрепившись, камень уже никаких волн не замечает.
Через день открываю, случайно, принесенную из переплета старую книгу на статье Мережковского «Красная Шапочка» — и, прежде всего, изумляюсь: что это? Не вчера ли написано? Струве, Милюков, патриотизм, национализм, мощь России… А потом вижу и знакомый образ Струве… того же сегодняшнего Струве. Сегодняшний только раздражительнее, мелко-полемичнее, да и компания вокруг него собралась особая; но ведь в тогдашние времена для Ренниковых и Сувориных было «Новое Время», а теперь куда же им? Существа дела это нисколько не касается.
В своей статье (11-го или 12-го года) Мережковский, говоря 0 Струве, называет его национализм не по-современному «зоологическим», а, пожалуй, еще сильнее — «людоедским». И предупреждает, что для Красной Шапочки этот волк весьма опасен. Хотя ту Красную Шапочку, о которой я хочу сейчас говорить, проглотил другой волк, но ведь она, как и в сказке, освободится же от него; поэтому и о волке «по Струве» следует помнить; у него в пасти тоже не сладко.
Помнить! Мало ли о чем следует помнить! А память человеческая так хрупка. «Если все помнить — и жить нельзя», — сказал кто-то. Да, правда, живой должен забывать многое, чтобы жить дальше. Но есть такое, что, забыв, — мы перестаем жить. Погружаемся в забвенье сонное, — в сон. Тогда «беспамятство как Атлас давит душу…» и совсем может ее задавить, наконец.
Немало у нас было сонного забвенья в России. Спали и глубоко, и не глубоко, дремали, грезили, бредили… Спали стоя, сидя, говоря. Но одних уже первая волна разбудила, других вторая… все четыре проспал лишь тот, кто, как Струве, успел до всяких волн заснуть камнем.
Теперь, здесь (и в России, конечно) опять время ткет вокруг нас спасительную ткань забвенья… спасительную для жизни («нельзя все помнить и продолжать жить»). И теперь у иных это нужное забвенье переходит в сонное забытье — забывающийся лишается чувств.
Тем важнее толкать человека, напоминать ему… его же самого, в состоянии бодрствования. Каким он был тогда? Что видел открытыми глазами? Что было — тогда?
Очень многие могут, и для собственной пользы должны, вспомнить нашу Красную Шапочку — февральскую революцию; вспомнить момент, «когда мы… ну, не мертвые, а сонные — пробудились».
Внешне вспомнить — мало: я предлагаю вспомнить изнутри, внутренне Впрочем, настоящая память о чем-либо — есть воссоздание в полноте, внешнего и внутреннего.
Это нелегко. Не все ведь одарены волевой памятью и, главное, честностью перед собой. У кого память и воображенье слабы — можно помочь; но кто не хочет быть честен перед собой, с тем уж ничего не поделаешь. Что же было тогда? А вот что.
С 14-го до 16-го года почти все, а к 17-му решительно все, от любого думца — через глупого обывателя — до матроса Вани Пугачева, знали одну вещь, ее не точно, лишь приблизительно, формулировать можно так: без перемены правительства ничто не остановит нашествия немцев, и нельзя предупредить бессмысленного восстания.
Конечно, Ваня Пугачев не этими, иными, словами пользовался: он, может быть, просто говорил: «Нет, чего там, ничего не будет. Или уж такое…». А то и просто мычал, ворочая глазами. Конечно, и думцы в словах не сходились; но я утверждаю: знание было у всех общее, одинаково твердое; его только разно выражали, в меру своих способностей. Знание было правилом, — с естественными исключениями для безумных, мертвецов и младенцев.
Февральская революция сделалась сама, никто ее не «делал» (если бы кто и мог — вряд ли решился бы ее делать). Но когда она пришла, и пришла именно как революция, а не что-то безлико-бессмысленное, — она принесла с собой момент совершенно исключительной, повелительной радости. Особенность этой радости в том, что она была общая, одна у всех; она соединила правого думца с последним Ваней Пугачевым, как ранее соединяло их общее знание — ощущение.
Пусть это был только момент, и в следующий думец с Ваней уже расстались. Такие моменты не могут рассматриваться в категории времени. Я где-то упоминаю, что и сама революция «не имеет дления».
Моменты — или миги — соединения людей в общей радости (именно в радости, т. е. в положительном) чрезвычайно Редки. Но и чрезвычайно важны: они всегда утверждают какую-то несомненную правду: они — как бы довременное ее приоткрытие, свидетельство о ней, вернейшее ее обещание. Кто впоследствии от правды подобного момента отрекается — тот или так слаб, что все забыл (можно напомнить), или не желает быть честным перед собой (нельзя помочь).
О нашей революции достаточно лишь хранить память: оправданий ей не нужно, она уже оправдана. Я говорю «нашей», а не «февральской», потому что другой, кроме февральской, и не было; октябрьский переворот — просто волк учуял на пути Красную Шапочку и съел ее.
Ну, а что этого касается, т. е. как случилось, что люди свою правду, свою Красную Шапочку, от волка не уберегли, — тут дело особое. О нем тоже не надо забывать. И его тоже не надо оправдывать… хотя вовсе не потому, что оно, как революция, уже оправдано. Нет, не оправдано; и всегда лучше, полезнее, сознать вину, чем оправдывать себя: мы, мол, ни при чем, судьба, рок, или force majeure… [38] Редко бывает, чтобы в таких человеческих делах, о каких мы говорим, люди оказывались совершенно не повинны. У каждого свой сучок, если не бревно, в глазу, и ничего нет постыдного в этом сознаться. Гораздо хуже так с этим сучком и ходить и, чего доброго, с ним же в Россию вернуться.
38
исключительные обстоятельства (фр.).