Чего не было и что было
Шрифт:
Не буду кривить душой: такая цензура существует, и не всегда я имею возможность, физическую, сказать то, что хочу, так, как хочу. Не всегда и примиряюсь я спокойно с этой невозможностью… Однако это частность и мелочь по сравнению с моей собственной волей, походя рюмок не опрокидывать. Воля же — от сознания своих времен, от более или менее ясного их понимания. Раскидывать эмигрантские рюмки просто потому, что мне «так изболится», да еще воображая, по-допотопному, по-довоенному, вроде Игоря Северянина, что этим доказываешь свою «самостоятельность, независимость, властность и непреклонность» — право, уж как будто
Кстати, и реальные результаты рюмочных погромов бывают только отрицательные. Одна большевицкая радость чего стоит! Большевики — не специальные рюмколомы, они всело-мы; но в этом качестве и ломаньем по мелочам не брезгуют, всякому рады.
Нет уж, пора нам поумнеть. И насчет разрушений в собственном доме, или хоть на собственной жердочке, — полегче! За этими рюмками, да за своим красованьем одинокими независимостями, — как бы не забыть, что у нас есть общее дело, потруднее, поважнее раскидыванья рюмок.
Не скажет ли Философов, что ради этого-то общего дела и надо бить рюмки? Надеюсь, не скажет. А то выйдет, как если бы собирались люди в поход, и вдруг каждый принялся бы разбивать уж не рюмку, а нос соседнему солдату, — не понравился нос! Где там, в этих занятиях о походе думать! На мой взгляд — практичнее, пока что, и плохой нос потерпеть.
Рюмки и носы завлекли меня далеко. Уж очень тема широкая. Но сузимся, вернемся к реальным мелочам. И они будут на тему.
Ни малейшего «блеска» я в наших эмигрантских журналах и газетах, конечно, не вижу. Но по какому праву можно с них блеска требовать? И по сравнению с какими они так плохи? Если с советскими, то я даже готов стоять и за блеск.
А без шуток — каждый почти журнал и газета делают, что могут, — по своему разумению. Каков Сенька, такова и шапка. Разные Сеньки, разные шапки. По-моему, уважения достойно, что каждый Сенька старается держаться своей шапки и, раз выбрав, хочет ее приукрасить.
«Звено» выбрало шапку, выбрало себе колею, и посильно ее держится. Исключительное презрение к этому журналу со стороны редакции «За Свободу!» производит странное впечатление; а тон и «ернические» слова, которыми она выражает это презрение, кажутся мне какими-то… жуткими. Что это? Уж не географическая ли близость советской России действует? Не зараза ли языком московских газетчиков? Печально было бы, если бы мы даже в этой стороне не сохранили своей самостоятельности. Прежде, хоть и били мы рюмки (по-русски) все же кое от какого тона (по-европейски) — воздерживались…
Но не здесь суть дела и главная, для меня, неясность. А вот °на: я хочу, наконец, узнать, в чем именно обвиняет редакция «За Свободу!» «Звено»: в том ли, что оно вообще занимается эстетикой? Или что у него плохая эстетика?
Это два разные обвинения, их смешивать нельзя. Первое — упраздняет второе. Ведь тогда бесцельными делаются частные выпады против сотрудников «Звена». Тогда все они одинаково плохи и одинаково повинны, — занимаются эстетикой! Да и что эти сотрудники? Тогда и Бальмонта нельзя исключать из виновных (а «Свобода» только что это делала) — ведь и он занимается эстетикой. Одного И. Северянина можно бы исключить: он, по свидетельству газеты, уже только «ловит» рыбу.
Но редакция «За Свободу!» не говорит нам отчетливо и прямо «долой эстетику», а все как будто и туда и сюда: и «вообще» долой, и «плохую» долой. Я же ставлю вопросы прямые. Например, мне очень интересно: на правах ли «ловящего рыбу» предлагает редакция И. Северянину «отмахнуться» от «эстетов» — Адамовича и Г. Иванова, — или же, на правах «гения», — смахнуть «посредственностей»?
Коли дело в рыбе — это одно, об этом, при случае, можно особо поговорить. А если взять второе положение… то я позволю себе, опираясь на долгий мой опыт литературного критика, информировать почтенную редакцию: Адамович — один из лучших молодых поэтов, прекрасно владеет стихом, по-новому пррст, очень тонок. В критике своей он тоже тонок. У него есть провалы, слабости, нарочитости, которыми он прикрывает свою глубину (главная слабость), а глубина его сложная и умная. Совсем в другом роде — Г. Иванов, но его поэзия, прежде всего, тоже настоящая (см. хотя бы стихи в последней книге «С. Зап.»), «Воспоминания» его вполне беспретенциозны и очень скромны.
Вообще — новая простота и скромность — главная черта современных поэтов, — настоящих.
Я понимаю, редакции «За Свободу!» неоткуда все это знать; где ж ей следить за поэзией, да и охота ли? Но в таком случае неосторожно действовать на веру, не осмотревшись соединиться с «непреклонным и властным королем сирени». Король обиделся за свою старую квартиру, — зачем назвали сырой. Но почему такое поспешное сочувствие этой обиде у воинственной редакции «За Свободу!»? Именно спешить-то надо бы погодить. А то поспешишь… и непременно выйдет неловкость.
НА МОИХ ГЛАЗАХ
…Его туманные винты
Как две медузы дымноструйны.
Есть такое особое человеческое волнение: надкорыстное, надличное, наднациональное, но очень земное: всечеловеческое. В нем ощущаешь себя частью всего человечества. В порядке разума оно не лежит, является вдруг по самому неожиданному поводу, и разум иногда его оправдывает, а иногда и нет: т. е. оно может быть и умным — и глупым, и великим — и смешным. Но когда бы и в какой бы дозе оно ни явилось — его непременно узнаешь.
Я хочу проследить одну из его бесчисленных линий. Кстати, это будет кусочек нашей истории — слишком быстрой! истории «на глазах».
Живу в Париже. Год 1907 (м. б., шестой, но вернее седьмой). Не отрываюсь от кратких, но определенных, газетных сообщений: вчера Сантос-Дюмон на аппарате тяжелее воздуха, поднялся на полметра и продержался в течение 3 1/2 секунд (или минут, не помню).
Минуты, секунды — все равно, теперь кончено: полетели. Упрямые скептики свое: не полетят! Но эти упрямцы исключение. Другие просто еще не успели внимание обратить…
Мягкий, овальный пузырь дирижабля над St. Cloud — ведь и он волнует, да еще как! Ведь это — «вольный полет»!
Волнует мягкий дирижабль и над Гамбургом, в то же лето: упоительно плавает, низится, поворачивается: неуклюже — но танцует. Немецкий, — не все ли равно? Вольный полет, люди летят, куда сами хотят.
Далее, через год, кажется, или через два: старый Франкфурт, с острыми своими крышами и колокольнями, — весь взбудораженный, праздничный, нервный; толпы густеют, стягиваются, музыка, напряженность ожидания: это уж не дирижабль, не мягкий пузырь, это сам Цеппелин II летит из своего