Чехов; Посещение Бога
Шрифт:
Руслан Киреев
Чехов. Посещение Бога
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА
Руслан Тимофеевич Киреев
25.12.1941
Род. в г. Коканд Узбекской ССР. Окончил автодорожный техникум и Литинститут (1967). Был членом КПСС (с 1966). Работал в слесарем, затем ст. диспетчером в Симферопольском автобусном парке, в ж-ле "Крокодил". Ведет в Литинституте семинар прозы (с 1987) и одновременно работает зав. отделом прозы ж-ла "НМ" (с 1996). Доцент.
Печатается как журналист с 1958 (газета "Крымская правда"), как поэт-сатирик с 1960 (ж-л "Крокодил"). Опубликовал сб. сатирических стихов и юмористических рассказов: Ошибки бога. Симферополь, 1962; Любовь сатирика. Симферополь, 1965; О чем молчат фанфары. М., 1967; Человек за спиной. М., 1970; Подвиг Робинзона. М., 1971; Зачем мы существуем? М., 1973; Мальчик из чернильницы. М., 1976; Времени зигзаг: не очень фантастическая комедия для чтения и театра. М., 1979. Печатается как прозаик с 1965:
Член СП СССР (1973). Избирался членом Рев. комиссии СП РСФСР (1985-91) и Центральной рев. комиссии СП СССР (1986-91). Член Русского ПЕН-центра. Член редколлегии, затем общественного совета ж-ла "Октябрь" (с 1987).
Премии ж-ла "Октябрь" (1991), правительства Москвы (1997).
Источник: Словарь "Новая Россия: мир литературы" ("Знамя")
1
Понимал ли он, уезжая летом 1904 года за границу, что ждет его? Судя по всему, да. "Прощайте. Еду умирать", -- скажет он перед отъездом писателю Н. Д. Телешову. Понимал и принимал -- принимал просто и строго, без философских уловок, к которым прибегали испокон веков умы даже самые блестящие. Разве нет? Чем, как не ужасом неминуемого исчезновения (исчезновения не каких-то других людей, а тебя, тебя лично), порождена философия стоиков? И она многим помогла, эта философия, -- вспомним, как легко, свободно и красиво принял смерть Сенека! По свидетельству Тацита, "даже в последние мгновенья его не покинуло красноречие, он вызвал писцов и продиктовал многое, что было издано". Но тут, повторяю, именно философия помогла, словесные и логические построения, Чехов же этим оружием не воспользовался ни разу.
Как же в таком случае сумел он сохранить спокойствие при виде бездны, которая рано или поздно поглощает всех? Всех без исключения... Что сумел противопоставить страху смерти?
Понятно, что ответ на этот вопрос -- по-видимому, главный, один из главных -- надо искать прежде всего в произведениях Чехова. И что же находим? А то, что для Чехова он вроде бы и не столь уж главный. Его герои не бьются над загадкой небытия, она для них как бы и не загадка вовсе, и даже когда кто-то из них подходит к краю пропасти, ее дыхание не леденит ему сердце. "Вы, -- говорит инженер Ананьев в "Огнях", -- презираете жизнь за то, что ее смысл и цель скрыты именно от вас, и боитесь вы только своей собственной смерти, настоящий же мыслитель страдает, что истина скрыта от всех, и боится за всех людей".
За всех людей! Это то самое, к чему Лев Толстой пробивался, обдираясь в кровь, в течение шести десятилетий... Вот две повести, два героя, вплотную приблизившиеся к бездне. "Смерть Ивана Ильича" и "Скучная история". Первая пронизана утробным ужасом перед черным мешком, "в который просовывала его невидимая непреодолимая сила", вторая наполнена спокойными и беспощадно трезвыми раздумьями о подошедшей к концу жизни. Никаких черных мешков нет здесь, зато есть черное платье, которое (это финал повести) "в последний раз мелькнуло, затихли шаги... Прощай, мое сокровище!"
Сокровище! Он стал вдруг обладателем сокровища, недавний банкрот, только что признавший себя таковым. "Во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей или богом живого человека".
Это место в работах о Чехове цитируется особенно охотно, но при этом почти всегда происходит ловкая и, видимо, непроизвольная подмена одного понятия другим. "В уста своего старого, умирающего ученого он вложил многое от себя, -- настаивает Томас Манн и продолжает: -- Где "общая идея" его жизни и творчества?" Жизни? Но ведь у Николая Степановича не о жизни речь, у него речь о суждениях, то есть об умственной деятельности, которая является важнейшей, но отнюдь не единственной стороной человеческого существования. Сводить же его к идее, пусть даже крупной, пусть даже великой, -- это значит искусственно зауживать жизнь, упаковывать ее в футляр.
Жизнь всегда -- и намного!
– - шире. В ней, помимо всяческих "суждений о науке, театре, литературе", которым, конечно же, общая идея (читай: концепция) нужна позарез, есть еще другие идеи и -- главное!
– - другие люди. "Футляр" Николая Степановича дает трещину, едва он постигает это. Не умом постигает -- умом это постичь невозможно; "чтобы понимать это, мало думать, мало рассуждать, надо еще, вероятно, иметь дар проникновения в жизнь, дар, который дается, очевидно, не всем" ("По делам службы"). Николай Степанович этот редкий дар обретает. Пусть поздно, пусть в последний свой час, но --обретает. "Прощай, мое сокровище!" Тут важно не слово "прощай", тут важно слово "сокровище", впервые обращенное к другому человеку.
Оттого-то и нет страха смерти. И вовсе не о смерти его мысли, а о том, что будет после. "Значит, на похоронах у меня ты не будешь?" -- спокойно думает Николай Степанович. Похороны как часть жизни, как ее, жизни, продолжение для атеиста Николая Степановича важнее наступления небытия, где жизнь как таковая уже отсутствует. И не только для Николая Степановича. Вот что пишет в Таганрог Чехов двоюродному брату Георгию, когда получил известие, что у того умер отец: "Опиши подробно похороны". Не смерть, что хотя бы как для медика должно, казалось, представлять для него куда больший интерес, тем более что совсем недавно специально приезжал в Таганрог навестить дядю, посмотреть, не может ли он, доктор, что-нибудь сделать для него, а -- похороны. Смерть же -- ну а что смерть, с ней все ясно и просто. "Человек, -- пишет он сестре, -- не может быть всю жизнь здоров и весел, его всегда ожидают потери, он не может уберечься от смерти, хотя бы был Александром Македонским... Надо только, по мере сил, исполнять свой долг --и больше ничего". А похороны -- это как раз долг, долг живых перед мертвыми. Потому-то его и интересует, насколько полно долг этот выполнен.
Чехов свой долг -- и по отношению к живым, и по отношению к мертвым --исполнял всегда. Исполнял, чего бы это ни стоило ему. Думаете, он не знал, отправляясь в сахалинский ад, чем может обернуться для него эта затея? Еще как знал! "На днях я надолго уезжаю из России, быть может, никогда уже не вернусь..." Как, однако, спокойно говорит он об этом! Как буднично! Не сразу даже сообразишь, какой страшный смысл скрыт за словами "никогда уже не вернусь". Но куда большее впечатление производит другая, вскользь брошенная фраза, из другого совсем письма. Фраза о том, что... Нет, ее нельзя приводить отдельно, ее надо давать в контексте, дабы было наглядно видно, что она действительно брошена и действительно вскользь. Вот это место. "Много говорят о чуме и войне, о том, что синод и министерство просвещения сливаются воедино. Художник Левитан (пейзажист), по-видимому, скоро умрет. У него расширение аорты". Дальше -- о повести "из мужицкой жизни", о цензуре, об убытках...
Поначалу даже сомневаешься, тот ли это Левитан, с которым дружил Чехов. Не однофамилец ли?
Не однофамилец. Тот... Что же удивляться после этого, что и герои его принимают смерть как нечто естественное, что они перешагивают, перескакивают через нее и мысли их устремляются дальше. "Хорошая будет жизнь лет через пятьдесят, жаль только, что мы не дотянем". Это говорит доктор Королев ("Случай из практики"). Другой доктор, Астров, мечтает, как будет счастлив человек через тысячу лет. А вот Треплев -- тот хочет знать, какой станет жизнь через двести тысяч лет. Ни больше ни меньше!
Так далеко не заглядывали ни боги Гомера, ни ветхозаветный владыка владык, хотя будущее в этих изначальных текстах столь же существенно важно, как и прошлое. А смерть? Какое ей придается в этих текстах значение? Никакого. Это позднейшие авторы пристрастно и пристально всматриваются в нее, древние же -- самые древние!
– - лишь скупо о ней информируют. Так что, вольно или невольно, Чехов возродил традицию, в его время утраченную.
Смертельно больному солдату Гусеву объявляют, что он не жилец на этом свете. А он? Что он? Ничего. Любопытствует: "Нешто доктор или фельдшер сказывал?" И это -- все. Еще, правда, сетует, что "домой не написал... Помру, и не узнают". На вопрос же, страшно ли умирать, отвечает чистосердечно: "Страшно". Но смерти ли как таковой боится он? "Мне хозяйства жалко... Без меня все пропадет, и отец со старухой, гляди, по миру пойдут". Опять-таки куда важнее жизнь, которая будет после него, нежели обрыв, исчезновение жизни собственной.