Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
19 января 1887 года в Ялте умер поэт С. Я. Надсон. В обществе заговорили о том, что в могилу его свела не только чахотка, но и травля Буренина. В газетах возмущались нововременским фельетонистом, обвинявшим умиравшего поэта в притворстве, в вымогательстве денег на лечение якобы выдуманного недуга. Может быть, никто в Москве не бросил Чехову прямого презрительного упрека, но возмущение «Новым временем», конечно, задевало его. Так что же? Уходить опять в «Осколки»? Опять строчить в каждый номер, писать с отвращением, «скверно»? Никто этого не требовал. Никто не покидал газету из-за выходок «хулиганствующего критика».
Что-то остановило Чехова в истории с несчастным поэтом, на смерть которого он отозвался словами: «Надсон — поэт гораздо больший,
Чехов, расспрашивая брата о газете, о Суворине, о сотрудниках, просил: «Пиши мне обо всем, потому что мне нужно знать всё». Уходя из-под «длани» Лейкина, он никак не хотел подставлять голову под «милостивую» руку Буренина. И тот это почувствовал, но пока надеялся накинуть узду на внешне спокойного молодого литератора, молчаливого и, кажется, даже покорного. Многих современников обманывала его сдержанность, за которой некоторые видели гордыню и тщеславие. Лазарев, познакомившийся с Чеховым зимой 1887 года, писал своему приятелю Ежову: «Он же ведь горд, самолюбив, ищет славы — что ему „Осколки“. Я думаю, что он скоро станет писать в толстых журналах».
Неглупый собеседник не сразу понял, о чем Чехов толковал ему. А он в это время со всеми говорил о главном: что значит писать «крупное», повесть или даже роман. Об этом он спорил с Виктором Билибиным, который давно уговаривал приняться за «большое». Мол, неясность, незаконченность чеховских рассказов — от стеснительных рамок газеты и надо уходить в толстые журналы. Это сердило Чехова и увеличивало трещину в их отношениях.
Новому знакомому Чехов говорил о том же. Не в размерах дело, а в способах выражения. Свободным можно быть и в небольшом рассказе. В очередном письме Лазарев пересказал услышанное: «Он совершенно справедливо говорит, что это штука нелегкая, нужно работать и работать, и нельзя (т. е. лучше бы делать иначе) черное называть черным — прямо, белое белым — прямо… Он говорит: „Плохо будет, если, описывая лунную ночь, вы напишете: с неба светила (сияла) луна; с неба кротко лился лунный свет и т. д. Плохо, плохо! Но скажите вы, что от предметов ложатся черные резкие тени и что-нибудь подобное, — и дело выиграет в 100 раз… Желая описать бедную девушку, не говорите: по улице шла бедная девушка и т. п., а намекните, что ватерпруф ее был потрепан или рыжеват — и картина выиграет“». Об этом же Чехов писал годом раньше старшему брату.
Чехов уже дал такое «непрямое» описание лунной ночи в рассказе 1886 года «Волк»: «На плотине, залитой лунным светом, не было ни кусочка тени; на середине ее блестело звездой горлышко от разбитой бутылки. Два колеса мельницы, наполовину спрятавшись в тени широкой ивы, глядели сердито, уныло…» И «рыжий ватерпруф» он упомянул («Хорошие люди»). И «черные тени» («Который из трех?»).
Постепенно внимательный собеседник Чехова вник в то, что слышал. И писал теперь Ежову не о «толстых журналах», а о таланте Чехова: «Попробуй написать страницу в подражание Винницкой, Короленко, Боборыкину и т. п. — без сомнения у тебя выйдет удачно. Попробуй написать страницу в подражание Чехову и у тебя (и у меня) ничего не выйдет. Вот ты и толкуй. <…> Как ты не можешь понять, что ничего не может быть выше слога? Гуманные мысли у всякого порядочного писателя есть, да что же из этого?»
Однако и самому Чехову «страница» давалась трудно. В черновике февральского письма Григоровичу осталось признание, не перенесенное в беловик:
В марте 1887 года вдруг грянула телеграмма от брата Александра, что у него тиф. До этого он уже сообщал родным о болезни Анны Ивановны, отвезенной с тифом в клинику. Он тогда просил мать приехать, чтобы присмотреть за внуками. Но никто из домашних не тронулся из Москвы. И теперь спешно выехал только один человек — Чехов. По собственному выражению, он находился «в самом напряженном состоянии», не скрывал, что панически, еще с отрочества и юности, боялся тифа, а болезнь гуляла по столице.
Остановился он в гостинице. Александр оказался здоров — в очередном запое ему просто вообразилась страшная болезнь. Так что срочная поездка, съевшая последние деньги, получилась напрасной. Выходить из гостиничного номера Чехову было не в чем. Весеннее пальто у него взял в Москве Николай и «забыл» вернуть. Пришлось сидеть и писать рассказ или без пальто, ненадолго, отлучаться из гостиницы. Посылая сестре вексель для получения небольшой суммы, он просил «тратить возможно меньше».
В одну из ночей Чехову вдруг стало страшно. Будто всё сошлось: гнев на Александра, холод в номере, невольное заточение, страх заразиться. Наутро он написал Шехтелю: «Нервы расстроены ужасно, так что пульс мой бьет с перебоями. <…> Как бы там ни было, будь хоть землетрясение, а я уеду, ибо долее мои нервы не выдержат. Я хочу уехать на юг не позже 31 — го марта. Поеду с рублем, но все-таки поеду». И пошутил: «Всюду меня встречают с почетом, но никто не догадается дать рублей 1000–2000…»
И вдруг в кармане у него оказался не рубль, а 300 рублей, аванс, выданный Сувориным. В этот приезд они впервые поговорили без помех. Беседа была долгой и, по словам Чехова, «интересной в высшей степени». Один из результатов: Суворин предложил издать рассказы Чехова, опубликованные в «Новом времени». Действовал он как опытный издатель, хотел ли поддержать и поощрить одаренного автора, но настроение Чехова переменилось. Он пошутил, что от всех петербургских злоключений и сюрпризов можно запить. И с горя, и с радости одновременно.
Чехов рьяно взялся за книгу — может быть, потому, что рассказы тем самым освобождались от ярлыка газеты. Он решил посвятить книгу Григоровичу. Читатели не знали о письме Дмитрия Васильевича молодому литератору, но чтили автора повестей «Деревня», «Антон Горемыка», «Гуттаперчевый мальчик», писателя из круга Достоевского, Тургенева, Островского. В 1880-е годы Григорович изживал свою литературную известность. Беллетристика его, по мнению современников, «немножко повыдохлась». Осталось лишь славное имя. Многословный, не всегда последовательный, за что А. Н. Плещеев называл его «двоедушным», старик поддерживал многочисленные знакомства.
П. П. Гнедич запомнил его облик в старости: «Высокий, красивый, щеголеватый <…> всегда жизнерадостный, со смеющимися хитрыми глазками, в английских клетчатых панталонах и в неизменно синем с крапинками галстуке, повязанном бабочкой. <…> Куда бы ни пришел — всюду с ним влетали оживление и смех. Острый язык создавал ему массу врагов: у него их было столько же, как и друзей, но он мало горевал об этом. <…> Любил слова „душенька“, „душа моя“. <…> Умел восхищаться всем, человеком, вещью, пейзажем». Дважды он прозрел в начинающем авторе огромный талант. В 1845 году Григорович сразу восхитился романом Достоевского «Бедные люди». В 1886 году — разглядел в Чехонте Антона Чехова. И так восторгался, что, по воспоминаниям современника, однажды сказал о ком-то, кого сравнили с Чеховым: «Да он недостоин поцеловать след той блохи, которая укусит Чехова!» Допускал он лишь сопоставление с Гоголем. Именно Григорович обратил внимание Суворина и Буренина на Чехова.