Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
Решение посвятить новый сборник рассказов Григоровичу, быть может, пришло к Чехову в Петербурге, в тот момент, когда он сидел возле старика у него дома — у того от волнения и умиления случился в момент встречи жесточайший приступ грудной жабы. Не исключая скорого печального конца, Чехов сказал в те дни: «Для меня это незаменимая потеря». Объясняя Суворину природу и течение этого «старческого и неизлечимого недуга», врач и литератор Чехов прибег к сравнению: «Трудно сказать, когда, в какой день и час лопнет натянутая струна или обвалится сгнившая крыша». Написал и будто оставил в памяти выразительный образ…
Из Петербурга Чехов выехал 15 марта. Поездка, пугавшая тифом
Чехов словно не уехал, а бежал из Москвы. Говорил, что хочет отдохнуть, присмотреть дачу на будущее лето («семья мечтает»). Но предположение — «путешествие, которое, по всей вероятности, выйдет странным и диким», — выдавало главное. О чем он сказал Суворину еще зимой: «<…> чтобы не высохнуть, в конце марта уеду на юг, в Донскую область <…> где встречу весну и возобновлю в памяти то, что уже начало тускнеть. Тогда, думаю, работа пойдет живее».
Работа как таковая? Работа над каким-то замыслом? Она началась сразу, в письмах, заменявших дорожный дневник. Чехов описывал подробно, с деталями манеру говорить у попутчика-исправника, крайнее окно во втором этаже станционного здания, где он увидел томную и красивую даму. Важно ли, что окно последнее в ряду? Но, выходит, так запечатлелось. Затем пошло знакомое: «Курганчики, водокачки, стройки <…> волы, коршуны, белые хаты, южные речки <…> дочки помещиков и арендаторов, рыжие собаки, зелень — всё это мелькает, как сон…»
В 1880 году, когда «москвичи» Николай и Антон Чеховы навестили родной город, он во всем проигрывал Москве. Всё те же улицы без мостовых, всё та же грязь после дождя, в которой, по словам местного журналиста, исчезало «множество и калош и ботинок почтенных граждан». На базаре, выпотрошив рыбу, остатки бросали около столов и лавок. Братья тогда подсмеивались над горожанами. Их общее творение — рисунок «Свадебный сезон» с подписями, опубликованный годом позже в журнале «Зритель», обидел таганрожцев, хотя он был всего лишь насмешлив.
Теперь, семь лет спустя, Чехов ахнул: «Совсем Азия! Такая кругом Азия, что я просто глазам не верю. 60 000 жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся, а других интересов — Никаких… <…> нигде ни газет, ни книг…» И ведь не болото, не дикая глушь: «Местоположение города прекрасное во всех отношениях, климат великолепный, плодов земных тьма». Просто рай земной, но «жители инертны до чёртиков». И всё пропадает! Таланты, надежды, мечтания — всё гибнет, всё тщетно.
Обстановка в доме ласкового дяди Митрофана поразила племянника безвкусием, претенциозным убожеством, отсутствием обыкновенных удобств. Он шутил на этот счет: «Ватер у чёрта на куличках, под забором; в нем то и дело прячутся жулики, так что ночью испражняться гораздо опаснее для жизни, чем принимать яд».
Всё вокруг, на взгляд «московского гостя», — «серо, мелко, скучно», а город — «грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен». Во всех зарисовках, отзывах нет злой насмешки, но нет и ни единого сентиментального вздоха. Однако много запоминающихся мгновенных словесных рисунков: у постаревшей и похудевшей женщины, когда она смеется, «нос ее прижимается к лицу, а подбородок, морщась, лезет к носу»; «неприятно видеть раскрытый гроб, в котором трясется мертвая голова»; таганрогские барышни, зовущие собак свистом; ночной горшок, похожий на супницу и изукрашенный нежными полутонами. Хватало в письмах и «свернутых» сюжетов: ревнивый муж, не позволивший жене выйти к гостю; таганрогские красавицы, сбегающие с актерами; податный инспектор, выдающий себя за генерала, и т. п.
Чем больше в письмах Чехова из Таганрога встречалось таких впечатлений, чем заметнее эпистолярный дневник напоминал прозу, тем спокойнее становился тон повествования. Словно путешественник исподволь обретал то, за чем ехал: яркость зрения и необходимый для работы душевный покой. В дороге, в шатании по городам, степным имениям и хуторам — Зверево, Новочеркасск, Рагозина Балка, Святые Горы, Славянск, — по краю, названному им донской Швейцарией, подобных впечатлений набралось еще больше. То казацкая свадьба, знакомство с монахами, то ночь на железнодорожной станции: «<…> луна, необозримая степь с курганами и пустыня; тишина гробовая, а вагоны и рельсы резко выделяются из сумерек — кажется, мир вымер…»
Теперь Чехов говорил: «Вообще я доволен своей поездкой». Доволен, несмотря на то, что его мучили катар кишок, больная нога. Он уверял, что «напоэтился» по самое горло, хватит лет на пять. Полтора месяца «калмыцкой жизни» завершились. Пока он путешествовал, потратив на себя 150 рублей, домашние получали его гонорары из «Петербургской газеты» и «Осколков». Он возвращался, как говорил, «без копейки», а впереди были дачные расходы — семья уже переехала в Бабкино. Значит, в летние месяцы придется трудиться. Чехов подсчитывал строки опубликованного и умножал на 12 копеек: столько платили ему теперь за строчку (это был не самый высокий гонорар, некоторым авторам Суворин назначал по 20 копеек). Вышло 104 рубля 16 копеек. Александр быстро получил и прислал эти деньги. 40 рублей пришли от Лейкина под рассказы, которые он обещал вскоре написать для «Осколков» — для него издатель сделал исключение из своих правил.
Чехов работал в холодном бабкинском флигеле. Умудрялся даже принимать больных, как и в предыдущие годы дачной жизни. И решал вопрос о названии новой книги: «Мои рассказы» или просто «Рассказы». Выбрал «В сумерках». Сообщая об этом брату в Петербург, пошутил, что «тут аллегория: жизнь — сумрак, и читатель, купивший книгу, должен читать ее в сумерках, отдыхая от дневных забот».
Это название было знакомо русскому читателю по стихотворному сборнику Д. Д. Минаева (1868). Такие повторы всегда были в ходу, название не мыслилось чьей-то собственностью. Но в памяти читателей и зрителей, в истории литературы оно закреплялось лишь за одним из сочинений. Всё решали талант автора и время.
Александр ответил недоуменной насмешкой: «…нахожу, что глупее названия „В сумерках“ придумать нельзя. <…> Ты неудачно окрестил. <…> На „Сумерки“ налетит не очень много бабочек. <…> Придумай название „пожелезнодорожней“, вроде „Смерть палача на прахе Иуды“, или <…> „Современные странички“, „Очерки современной жизни“; — но лучше: „Блестки…“ <…> думаю и даже знаю, что читатель бежит на заглавие или тенденциозное, или заманивающее, или же, чаще всего, на туманно-многообещающее. Сумеречная же меланхолия теперь не в моде».