Чехов
Шрифт:
В маленьких рассказиках Чехов научился передавать всю жизнь человека в течение самого потока жизни. Крошечный рассказик поднялся до высоты эпического повествования. Чехов стал творцом нового вида литературы — маленького рассказа, вбирающего в себя повесть и роман. И то, что приносило ему страдание, — необходимость беспощадно сокращать, вымарывать, выбрасывать — теперь превратилось в закон творчества. В его письмах, высказываниях, записях появились по-суворовски лаконичные и выразительные изречения, формулы стиля: «Краткость — сестра талантам. «Искусство писать — это искусство сокращать». «Писать талантливо, т. е. коротко». «Умею коротко говорить о длинных вещах». Последняя формула точно определяет сущность достигнутого Чеховым необыкновенного мастерства.
Чехов добился небывалой в литературе
Таково было литературное значение новаторского труда Чехова. Не меньшим было его общественное значение.
Чехов сказал как-то в письме к Лейкину, что он завидует тому, что Лейкин родился раньше его, застал эпоху шестидесятых годов, когда дышалось свободнее, не так свирепствовала цензура и могла существовать настоящая сатира. Чехов не сознавал всего значения своего труда. В Победоносцевскую эпоху он возрождал славные традиции русской сатирической литературы. В «Осколках» и «Развлечениях» он ухитрялся бичевать уродство общественных форм, как довольно точно охарактеризовала победоносцевская цензура тему «Унтера Пришибеева». Уже в молодые годы он становится воплощением непобедимой моральной силы русского народа и его литературы, которая даже в самое мрачное время продолжала борьбу за правду и свободу, против всех сил лжи, мракобесия, угнетения.
Разве такое произведение, как «Хамелеон», не достойно встать в один ряд с созданиями щедринского гения? Изумительно общественное чутье молодого Чехова, попадавшего стрелами своей сатиры в главные мишени эпохи. Наряду с фигурой Пришибеева фигура «Хамелеона» была исключительно характерной для эпохи расцвета ренегатства, приспособления к гнусной действительности, переметываний, «тушинских перелетов» неустойчивых душ. «Хамелеон» — такой же монументальный сатирический памятник эпохи, как и «Унтер Пришибеев».
1883–1885 годы были годами шедевров чеховской сатиры: «Дочь Альбиона», «Толстый и тонкий», «В ландо», «Экзамен на чин», «Говорить или молчать?», «Маска», «Свистуны», «Смерть чиновника», «В бане».
Изучая рассказы Антоши Чехонте, поражаешься ранней зрелости художника. В три-четыре года Чехов превратился в сложившегося замечательного мастера. Только зрелый, мудрый художник мог создать «Злоумышленника» или «Дочь Альбиона». Ранняя художественная зрелость Чехова может сравниваться лишь с ранней художественной зрелостью Пушкина, Лермонтова.
Эта зрелость далась Чехову ценою упорного труда. Современники свидетельствуют, что уже в «осколочный» период Чехов отказался от «беззаботности», которая характеризовала начало его писательства.
«Чехов не был, — пишет А. С. Лазарев — Грузинский, — скороспелым баловнем фортуны и успеха добился медленным, тяжелым, почти «каторжным» трудом, как определял его труд в письме ко мне ранее меня познакомившийся с Чеховым петербургский журналист и секретарь «Осколков» — Билибин».
«Медленный» — не значит в данном случае долговременный; это значит упорный. Так же как Чехов научился вкладывать огромное содержание в коротенькие рассказы, «прессовать» их, делать предельно емкими, вместительными, точно так же он сумел сделать предельно вместительным время, сократив, сжав до предела путь, отделяющий дебютанта от зрелого мастера.
Правда, пока Чехов проявляет себя почти исключительно в области сатиры и юмора. Но в его рассказах все уменьшается жанровая ограниченность, в них появляется все большее и большее богатство жизненных красок, в них чувствуется глубокая трагическая тема, на которую указывал Горький.
«Почтеннейшая публика, читая «Дочь Альбиона», — писал Горький, — смеется и едва ли видит в этом рассказе гнуснейшее издевательство сытого барина над человеком одиноким, всему и всем чужим. И в каждом из юмористических рассказов Антона Павловича я слышу тихий, глубокий вздох чистого, истинно-человеческого сердца… Никто не понимал так ясно и тонко, как Антон Чехов, трагизм мелочей жизни, никто до него не умел так беспощадно-правдиво нарисовать людям позорную и тоскливую картину их жизни в тусклом хаосе мещанской обыденщины».
Уже в ранних рассказах Чехов выступает как художественный представитель «маленьких людей», их друг и защитник.
К некоему «милостивому государю» (рассказ «Баран и барышня»), на «сытой, лоснящейся физиономии» которого была написана смертельная послеобеденная скука, пришла бедно одетая барышня. Она робко просит у него билет для бесплатного проезда на родину. Она слышала, что он оказывает такую благотворительную помощь, а у нее заболела на родине мать. «Милостивый государь» рад развлечению. Он расспрашивает девушку, где о «а служит, сколько получает жалованья, кто ее жених. Она доверчиво выкладывает всю свою жизнь, читает письмо, полученное от родителей. Долго длится беседа. Пробило восемь часов. «Милостивый государь поднимается.
«— В театре уже началось… Прощайте, Марья Ефимовна!
— Так я могу надеяться? — спросила барышня, поднимаясь.
— На что-с?
— На то, что вы мне дадите бесплатный билет…»
Посмеиваясь, он объясняет ей, что она ошиблась адресом: железнодорожник, который может помочь ей, живет в другом подъезде. «У другого подъезда ей сказали, что он уехал в половине восьмого в Москву».
Сытая пошлость с ее равнодушным презрением к «маленьким людям», к «мелюзге» (название одного из ранних чеховских рассказов) нашла в лице Антоши Чехонте непримиримого врага. Он великолепно владел оружием сдержанного, как будто холодного презрения. Таков, например, рассказ «Свистуны» — о двух господах, помещике и его брате, ученом, приехавшем погостить в имение. Они философствуют в славянофильском духе о замечательных свойствах «простого русского народа», умиляются моральной чистоте русского крестьянина и т. п. и заставляют голодных «девок», которых они отрывают от обеда, петь и водить перед ними хороводы. «Девками» любуются они отнюдь не только с эстетическим бескорыстием… У Чехова названия удивительно точно соответствуют настроению рассказов. «Свистуны!» — с презрением скажет читатель вслед за автором.
Сатира Чехова отличалась от гоголевской и щедринской сатиры тем, что в ней почти совсем не было художественного преувеличения — гиперболы. Гоголевские сатирические образы — и Хлестаков, и Ноздрев, и Плюшкин, и Манилов, и Коробочка, и Собакевич — все они выражают реальное зло жизни, но представленное, если употребить термин кино, в «крупном плане». Гоголь доводил до логического конца пороки человека собственнического общества, приводил их к абсурду; он обнажал внутреннюю нелепость, например, скупости (Плюшкин), доводя этот порок до такой высокой степени сосредоточения в одном лице, какая редко может встретиться в повседневной действительности. Плюшкинство можно было встретить у многих. Плюшкиных было не так уж много. От этого Плюшкин, конечно, не переставал быть типическим образом. Но это был скорее тип определенного порока, чем обыкновенный человеческий тип. То же самое можно сказать, например, о Манилове. Маниловщину — бездеятельную, нелепую, чуждую реальной жизни, слащавую мечтательность — можно было встретить не так уж редко. Гоголевский Манилов собрал в себе эти черты в таком сгущенном виде, что стал как бы «идеальным» выражением порока. Гоголь был великим мастером гиперболы — художественного преувеличения. Его типы были более верны самим себе, чем это бывает в повседневной жизни.