Чехов
Шрифт:
Чехов конкретен. Он исследует именно данную сторонy действительности. У него нет никакого «надлома», «надрыва». Он рисует спокойный, привычный автоматизм, будничную скуку жизни домов терпимости. «Грех» предстает в своей обыденности, тупости. И именно такое изображение оказывается ужасным. Именно будничность, спокойствие и потрясли героя рассказа, студента Васильева, в чьем образе Чехов воссоздал образ Гаршина с его особенно чуткой восприимчивостью к боли и страданию («Припадок» был предназначен Чеховым для сборника памяти Гаршина). Поразительное место в рассказе — это характеристика особенного «стиля» домов терпимости (Васильев вместе с приятелями-студентами переходит из одного дома в другой): какая-то непередаваемая, одинаковая
А над всей этой отвратительной грязью поднимается чистый, нежный, музыкальный образ ослепительно белого, молодого, пушистого первого снега. «И как может снег падать в этот переулок, — думал Васильев. — Будь прокляты эти дома».
Образ первого снега, образ свежей чистой прелести жизни, молодости, напоминает о том, какою прекрасной могла бы быть жизнь, оттеняет кромешный мрак постыдного преступления против человека и человечности. Мотив, связанный с образом снега, возникает в начале и в конце рассказа, варьируясь, как варьируется тема в музыкальном произведении.
Студенты идут поздним вечером по Тверскому бульвару; один из них, художник, студент Училища живописи и ваяния, напевает из «Русалки»:
«Невольно к этим Грустным берегам» — и тут возникает мотив снега. «Чувство, похожее на белый молодой пушистый снег», — такова поэтическая атмосфера в начале рассказа. А затем из светлого и чистого мотив снега превращается в тоскливый, гневный, перерастает в скорбь о непереносимом поругании жизни.
Только Чехов умел так соединять изображение самых грубых сторон, самых темных тупиков жизни с нежнейшей, тончайшей лирикой, с музыкальным изяществом.
Антон Павлович писал Плещееву о «Припадке». «Рассказ, совсем не подходящий для альманашно — семейного чтения, не грациозный и отдает сыростью водосточных труб».
Но он был несправедлив к своему рассказу. Как и «Тоска», «Припадок», с его лирическим ночным городским пейзажем, с его лейтмотивом, глубоко музыкален. Невольно приходят слова Маяковского: «А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?»
Не случайно возникает образ Маяковского в связи с Чеховым. И тот и другой (если иметь в виду Маяковского дореволюционного периода) — поэты мелкого городского разнолюда, вводившие в литературу грубую реальность, «отдающую сыростью водосточных труб». И тот и другой были новаторами, осознававшими свою резкую противоположность предшествующей литературе «плебейскую» природу своего творчества, Конечно, у Чехова преобладают мотивы скорби и печали, в то время как у раннего Маяковского звучит лейтмотив бунта. Но все же недаром молодой бунтующий Маяковский так пристально вглядывался в Чехова, посвятил ему специальную статью, в которой — с тогдашними своими полемическими преувеличениями и формалистическими ошибками — сближал литературный труд Чехова со своим трудом.
Антон Павлович хорошо чувствовал новизну и «грубость» своего материала, своих тем и сюжетов в сравнении с традициями тургеневской и иной прозы, которую мы называем «дворянской»; называем так не потому, что эта литература якобы отстаивала узкие классовые интересы дворянства, как представляли в свое время вульгаризаторы, а потому, что она выросла на почве усадьбы, в «дворянских гнездах», выросла для того, чтобы улететь из этих гнезд на широкий простор общенародной жизни. Но, конечно, родимые пятна, классовая ограниченность не могли не сказываться в ней, Чехов понимал, что он в своем творчестве полемизирует с традициями и канонами, этой литературы, вводя в свою прозу грубость «водосточных труб». Особенно сложны были его отношения с тургеневской прозой. Он и восхищался ею и полемизировал с Тургеневым. В благоуханное творчество Тургенева просто не могли бы вместиться многие «грубые» чеховские темы и сюжеты. Чехова привлекали музыкальность, поэтичность, изящество тургеневской прозы. Но он соединял лирику,
В начале нового этапа своего литературного пути Чехов как будто с нарочитой остротой подчеркивает даже в самих названиях — «Горе», «Тоска» — противоположность своих новых тем тому внешне «беззаботному», веселому юмору, который окрашивал период Антоши Чехонте. Художник как-будто проверяет свои силы в новой для него области — драматического и трагического (конечно, новизну здесь следует понимать условно, потому что уже юмор Антоши Чехонте знал и грусть, и скорбь, и горе, и тоску). В дальнейшем мы не встретим у Чехова подчеркивания того или другого поэтического настроения. Все теснее будут сливаться в его произведениях в одно целое все стороны жизни — и печальные и светлые.
Перестав быть Антошей Чехонте, Антон Павлович вовсе не отказался от тех художественных достижений, которых он добился в «осколочный» период. Он остался верен выработанным им приемам. Девиз «Краткость — сестра таланта» не только сохраняет всю свою силу, но и становится все более важным в глазах мастера. Он все больше и больше уплотняет свои рассказы, все глубже и вместе с тем яснее, прозрачнее становится подводное течение в его произведениях.
Чехов ввел новый пейзаж, отказавшись от тургеневского полного, обстоятельного описания разнообразных подробностей и заменив такое описание одной, наиболее выпуклой, наиболее характерной деталью. Он изложил принцип своего пейзажа в письме к Александру: для описания лунной ночи достаточно того, чтобы на плотине блестело горлышко от разбитой бутылки и чернела тень от мельничного колеса. Так он и нарисовал лунную ночь в своем рассказе «Волк». Об этом же говорит в «Чайке» молодой писатель Треплев, завидуя опытному писателю Тригорину: «Тригорин выработал себе прием, ему легко… У него на плотине блестит горлышко разбитой бутылки и чернеет тень от мельничного колеса, — вот и лунная ночь готова».
Чехов отверг прежние приемы характеристики героев, когда писатель, прежде чем заставить своего героя действовать, подробно рассказывает его предшествующую биографию, знакомит с родителями, а то и с предками (излюбленный прием тургеневских характеристик). Чеховские герои всегда раскрываются в самом действии, в поступках или в мыслях и чувствах, непосредственно связанных с действием. Чехов — самый строгий мастер объективной школы в литературе, изучающей человека по его поведению.
Все это было созданием нового стиля. Но сам новатор, хотя и не мог не понимать, что он делает новое дело в литературе, очень скромно расценивал свое значение.
Когда в 1888 году Академия наук присудила Антону Павловичу за сборник рассказов, посланный на отзыв без ведома автора, половинную пушкинскую премию, он написал одному из своих приятелей-литераторов, Лазареву-Грузинскому, в ответ на поздравление:
«Конечно, премия — большая штука, и не для меня одного. Я счастлив, что указал многим путь к толстым журналам, и теперь не менее счастлив, что по моей милости те же самые многие могут рассчитывать на академические лавры. Все мною написанное забудется через 5-10 лет, но пути, мною проложенные, будут целы и невредимы — в этом моя единственная заслуга».
Итак, он видел свою единственную заслугу в том, что сумел заставить солидные, толстые журналы допустить на свои страницы «плебейский» жанр рассказа-миниатюры. До Чехова толстые журналы брезговали этим жанром, считая его несерьезным, нелитературным, отождествляя его с «лейкинщиной». Антон Павлович, конечно вполне правильно указывает свою заслугу. Но ведь она была только внешним выражением неизмеримо большей его заслуги перед русской и мировой литературой — заслуги, заключавшейся в том, что Чехов, говоря словами Маяковского, «сразу смазал карту будня», подняв жанр миниатюры на уровень монументальных литературных форм, на уровень великого эпоса русской жизни.