Чехов
Шрифт:
Театр понимал, что, ставя «Чайку», он рискует многим. Над «Чайкой» тяготели воспоминания ее провала в 1896 году на сцене Александринского театра. Эта неудача так подействовала на самого Чехова, что он поклялся, как мы знаем, никогда больше не писать для сцены, и Немировичу-Данченко понадобилось много усилий для того, чтобы добиться от него согласия на постановку «Чайки» в Художественном театре.
Репетировали «Чайку» с большим подъемом. И, вероятно, оттого, что работа держала всех в таком хорошем напряжении, пьеса потребовала сравнительно небольшого количества репетиций, всего двадцать шесть, или восемьдесят рабочих часов.
Чехов был
О. Л. Книппер рассказывает, что в этот вечер состоялось знакомство Антона Павловича с труппой театра. Тут произошло, вероятно, то самое, что было во время первой встречи наивной провинциальной девушки Нины Заречной с знаменитым писателем Тригориным. Оба смущались. О. А. Книппер так и вспоминает: «Не знали, как и о чем говорить. И он, то улыбаясь, то вдруг необычайно серьезно смотрел на нас с каким-то смущением, пожевывая бородку и вскидывая пенснэ». Занятые в пьесе ждали от него авторских указаний, но он внимательнее всего рассматривал античные урны, которые тут же изготовлялись для спектакля «Антигоны». Так ничего от него и не добились. Были разочарованы, вероятно, ждали — вот автор раскроет все тайны «Чайки», а автор только и нашелся сказать: «там же в пьесе все у меня сказано».
— А как играть?
— А играть надо… хорошо надо играть, как можно лучше.
Был он на репетиции «Царя Федора Иоанновича», трагедии А. К. Толстого, которой решил начать театр свой первый сезон. О своих впечатлениях об этой репетиции Чехов писал: «Меня приятно тронула интеллигентность тона и со сцены повеяло настоящим искусством, хотя играли и не великие таланты. Ирина, по-моему, великолепна. Голос, благородство, задушевность — так хорошо, что даже в горле чешется… Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину». (Из письма к А. С. Суворину 8 октября 1898 года.)
Ириной была О. Л. Книппер.
Затем он уехал в Ялту — в свою «теплую Сибирь».
Этой осенью семья Чеховых пережила большое горе: 12 октября умер Павел Егорыч.
В письме к сестре Антон Павлович говорит: «Мне кажется, что после смерти отца в Мелихове будет уже не то житье, точно с дневником его прекратилось и течение мелиховской жизни». (Из письма к М. П. Чеховой 14 октября 1898 года.)
Чехов не ошибся — едва закрылась последняя страница дневника, написанная рукою Павла Егорыча, начала замирать жизнь в Мелихове. Чеховы стали поговаривать о продаже имения и переселении на юг в Ялту, где подходила к концу постройка нового дома. Этот дом возникал на участке близ Ялты в запущенном и диком месте. И это произвело удручающее впечатление на Марию Павловну. Но Чехов помнил, в какой цветущий уголок, благодаря его «культуртрегерству», как говорил он, было превращено Мелихово, и поэтому его не пугали трудности освоения незастроенного участка. Вместе с архитектором разработал он план дома и энергично принялся за постройку.
Около дома насаждали сад и Чехов заботливо следил за каждым новым побегом. Кроме участка «в двадцати минутах ходьбы от Ялты», на котором быстро вырастал «белый дом», как назвали окрестные татары новую постройку, Антон Павлович купил в тридцати пяти верстах от города маленькое именьице Кучук-кой.
Становилось совершенно очевидным, что наступила пора ликвидировать мелиховскую усадьбу. И в московских газетах появилось объявление о продаже Мелихова.
Второе рождение «Чайки»
В
Рождалась «Чайка» в очень тяжелый момент: театр после успеха «Царя Федора Иоанновича» переживал кризис. Ни одна из новых его постановок — «Шейлок», «Потонувший колокол», «Трактирщица» и «Счастье Греты» (обе пьесы шли в один спектакль) — сборов не делала. В кассе едва набиралось сто рублей. Затем неожиданное запрещение гауптмановской «Ганнеле», на которую возлагали много надежд и которая духовными властями была признана кощунственной. Мрачное уныние сменило смелые ожидания и дерзкие мечты, с которыми начинал театр свой путь.
В день генеральной репетиции далеко не были уверены в победе. И был такой момент, когда едва не согласились на просьбы Марии Павловны Чеховой снять постановку, если нет настоящей уверенности в успехе: новый провал «Чайки» мог бы стать катастрофой для Антона Павловича.
Вечер принес не только успех, но такой триумф, который, переломив судьбу сезона, предопределил будущее театра.
Когда задвинулся занавес первого акта, который шел при каком-то особенно напряженном молчании зрительного зала, артисты решили, что спектакль провалился. Они пугливо прижались друг к другу и прислушивались к публике. Гробовая тишина. Кто-то заплакал.
«Мы молча, — вспоминает К. С. Станиславский, — двинулись за кулисы. В этот момент публика разразилась стоном и аплодисментами. Бросились давать занавес. Говорят, что мы стояли на сцене в полоборота к публике, что у нас были странные лица, что никто не догадался поклониться в сторону зала и кто-то даже сидел. В публике успех был огромный, а на сцене целовались все, не исключая посторонних, которые ворвались за кулисы. Кто-то валялся в истерике. Многие, и я в том числе, от радости и возбуждения танцевали дикий танец».
Заметки московских газет, вышедших на следующий день после премьеры, констатировали полный успех спектакля.
«Чайка» стала модной темой для разговоров во всех московских редакциях и литературных салонах.
Чехов мечтал увидеть «Чайку», которая приобрела на сцене Художественного театра новую жизнь, но болезнь держала его в Ялте и только весной он смог побывать в Москве. Чехов смотрел спектакль, специально для него одного сыгранный. Об этом представлении «Чайки» О. Л. Книппер-Чехова вспоминает так:
«…У нас не было своего театра. Сезон кончался с началом поста и кончалась аренда нашего театра… Решили на один вечер снять театр «Парадиза», где всегда играли в Москве приезжие иностранные гастролеры. Театр нетопленный, декорации не наши, обстановка угнетающая после всего «нашего», нового, связанного с нами.
По окончании четвертого акта, ожидая после зимнего успеха похвал автора, мы вдруг видим: Чехов, мягкий, деликатный Чехов, идет на сцену с часами в руках, бледный, серьезный и очень решительно говорит, что все очень хорошо, но «пьесу мою я прошу кончать третьим актом, четвертый акт не позволю играть…». Он был со многим не согласен, главное, с темпом, очень волновался и уверял, что этот акт не из его пьесы. И правда, у нас что-то не ладилось в этот раз.