Чекисты
Шрифт:
Глава 11
Белое липкое марево. Я выныривал из него, чтобы увидеть нависших надо мной небесных ангелов и опять провалиться в липкий кисель.
Моя душа жаждала освобождения от оков ставшего чужим тела. Но никак не могла вырваться из телесного плена. И опять парили надо мной ангелы.
Сколько это продолжалось? Три дня.
Ангелы оказались врачами в белых халатах. А я являлся больным в тифозном бараке.
Это был 1921 год. Крым. Таврическая губерния. В России эпидемия сыпного тифа на фоне голода и разрухи приобретала катастрофические
Невидимая смерть косила отчаявшийся народ, как косарь – траву на покосе. И были люди, которые пытались, не думая о себе, встать на пути беды. Среди таковых был и я, сотрудник Губчека, обеспечивавший карантин и вывоз больных. И моя первая жена Полина, сестра милосердия. Мы в числе многих других коммунистов и комсомольцев боролись с распространением болезни. Эта проклятая хворь и нанесла по нам страшный удар.
Я выкарабкался. А вот Полина не смогла. Она стала одной из трех миллионов жертв сыпняка в годы Гражданской войны и разрухи.
Тогда мир для меня стал каким-то картонным и неприятным на вкус. Я жил как автомат, отводя от себя воспоминания и эмоции, ибо иначе они захлестнули бы меня с головой. Полина была значительной частью моей жизни, в которой теперь зияла пробоина, как в трюме корабля. Вытащила меня из этого состояния маленькая дочка, о которой надо было заботиться. Теперь, в память о тех страшных годах, она студентка мединститута в Саратове, мечтает стать врачом-вирусологом и спасать людей от страшных болезней. Она – свет моих очей.
Та душевная рана не заживала долго. Я шарахался от близких отношений с женщинами. Пока в моей жизни не появилась Антонина…
Машина свернула в Нахаловку. Это район недалеко от центра, больше походивший на деревню. Раньше здесь безраздельно царствовали извозчики и мутный воровской народец. Но их основательно почистили, и сегодня здесь больше живут заводские. В том числе инженеры и служащие с «Пролетарского дизеля».
Небольшой флигель во дворе длинного рабочего барака. Это жилище уже третий год снимала Антонина у хозяев, уехавших на юга.
Она будто чувствовала, что я приеду. И стояла на скрипучем крыльце.
Внешне Антонина напоминала строгую сухощавую классную даму из Института благородных девиц. Была красива волшебной холодной красотой, как Снежная королева из сказки Андерсена.
Я обнял ее. И вошел в дом.
В этом уютном, потрескивавшем старыми досками доме меня обволакивало спокойствие. На столе уже стоял самовар. Я вспомнил, что с утра ничего не ел, и набросился на еду. Чай с травами и примесями был ароматен. Пирожки таяли во рту. Хозяюшка прекрасно готовила.
– Ты похудел, – оценила она мой внешний вид. – На тебе лица нет.
– Худое лицо – это не страшно. Главное его не потерять, – горько усмехнулся я.
У нас было негласное правило – она не лезет в мои служебные дела. Но сегодня не выдержала:
– Ермолай, извини. Но мне больше некого спросить. Что с профессором Корниенко?
– Дело «Литературного кружка»?
– Да. Мы все волнуемся.
Антонина уже три года преподавала математику в областном университете и на рабфаке. Профессора Корниенко знала хорошо и уважала за преданность профессии и добрый нрав. Его вообще все уважали и носили на руках – и коллеги, и студенты. Может, поэтому он потерял ощущение реальности и сбился с курса.
– Меня не допускают к делу, – пояснил я. – Его ведет наш главный следователь Грац.
– Но ты же начальник!
– Это НКВД, дорогая. Лезть в чужие дела – отличный способ переехать из начальственного кабинета в подвал с зарешеченными окнами.
– Кому помешал литературный кружок?
– Антонина, не будь ребенком. Литература – штука опасная. Она может завести далеко. Сначала Пушкин с его лишними людьми. Потом Достоевский с его Раскольниковым и братьями Карамазовыми. И вот уже птенцы вашего профессора декламируют: «Мы живем, под собою не чуя страны». Знаешь, есть такой паскудный стишок поэта Мандельштама, где он Сталина мажет злобно грязью. И получается не литература, а лучшие традиции русского вольнодумства. И вот уже ваши кружковцы прикидывают, как они будут советский строй менять.
– Ну это же детский максимализм!
– Ну да, идеи искать оружие и приступать к террору – всего лишь максимализм. А профессор считает, что молодежь так самовыражается.
– Юношеский порыв. Огонь гнилушек принимают за звезды. Все, у кого есть сердце и ум, прошли в юности через это желание изменить все.
– Пускай мебель меняют в своей комнате, а не общественный строй. Мало того, что они балабонили о возвращении от коммунизма неправильного, сталинского, к коммунизму правильному, ленинскому. Они еще и переписывались с такими же юными балбесами. Планов своих громадье аж до Ленинграда и Пскова донесли. Вот тебе и межрегиональная антисоветская группа. Хорошо, в Берлин не написали. Была бы международная.
– Мальчишки. Им нравится ощущать свое влияние на мир.
– Вот именно. Молодые тупые экстремисты-идеалисты. Только они одни знают, как Россию обустроить. Такие юнцы под мудрым руководством старших наставников вполне способны раздолбать на кусочки страну, где нет развитой системы государственной безопасности. Вон левые эсеры-террористы из таких идеалистов были. До сих пор нам икается их индивидуальный террор. Вся их беда – в силу молодости они невежественные дураки. Побьют в самонадеянном веселье всю посуду и мебель в доме. И удивляются потом, почему они не в царстве света, а заперты в выгребной яме, голодные, злые, завшивленные. И осчастливленный ими народ их же готовится пустить на компост.
Антонина не ответила, но в глазах появились слезы. Переживает. А зря. Это сегодня непозволительная роскошь – переживать.
– И дело даже не в том, что эти знатоки мировой литературы зашли далеко. Они умудрились сделать это именно сейчас. Во времена, когда не прощают.
Я отхлебнул начавший уже остывать чай.
– Шесть лет назад в Нижнем Новгороде я накрыл похожую шайку-лейку. Тоже собирались советскую власть свергать. Пацаны-студенты из номенклатурных семей. Свез я их к нам в ОГПУ. Прочистил мозги. Раздал тумаков. Подержал для пущего драматизма в холодной камере. Дал предупреждения под подпись. И нет контрреволюционной организации. Сегодня же время другое. Спуску не дадут.