Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона
Шрифт:
Еще когда мы возвратились в Нью-Йорк из Огайо, писатель оформил меня как своего сотрудника. Мы написали с ним один сценарий, который нам не очень претил, ибо речь там шла о том, как грузить товарные вагоны, и убивать никого не нужно было. Мы обсудили еще пять или шесть сценариев, в задачу которых входило воодушевлять людей на смерть, но писать их не стали, уж больно противно было. Сценарий о товарных вагонах я сделал сам, но для этого не нужно быть писателем. Мы были рады, когда узнали, что учебного фильма по этому сценарию в конце концов делать не будут. Для этого была использована чья-то другая работа. Тот сценарий, что
Теперь мы с писателем только писали письма и болтали. Писатель отвечал на телефонные звонки. Время от времени кто-нибудь изъявлял желание получить от него интервью. Он обычно старался уклониться, но журналисты — народ упрямый, а американское пресс-бюро давало им на это разрешение, так что у нас в конторе то и дело появлялись представители то одной, то другой лондонской газеты. Я в таких случаях вставал, чтобы уйти, но писатель всегда просил меня остаться. Интервьюер обычно задавал писателю вопросы в таком духе, как задаются Джорджу Бернарду Шоу или Г. Дж. Уэллсу, но писатель ничуть не смущался и спокойно отвечал на вопросы.
Они записывали все, что он говорил, а чтобы он ни говорил, все было приятно слушать, потому что он всегда ухитрялся говорить правду, как бы несвоевременно она ни звучала. Он знакомил меня со всеми, кто приходил его интервьюировать, и говорил, что я его сотрудник.
— Если хотите знать правду, — говорил он, — этот девятнадцатилетний юноша — лучший писатель, нежели я.
Ну, интервьюеры, конечно, полагали, что он шутит, ибо считалось, что он всегда говорит вещи, которые можно истолковать так и этак, но он уверял их, что это серьезно, и они восклицали:
— Вы хотите сказать, что, по-вашему, есть на свете писатель лучший, чем вы? А мы-то думали, вы считаете себя лучшим писателем в мире.
А писатель говорит:
— Я лучше большинства, но он лучше меня. В девятнадцать лет я и наполовину не был таким писателем, как он. Вы о нем еще услышите, если он останется жив.
Его спрашивали, что он думает об англичанах, и он говорил:
— Англичан я всегда любил, и теперь люблю их еще больше.
Им хотелось бы знать почему, и он отвечал:
— Потому что я их знаю теперь немножко лучше. Они не лучше и не хуже других народов, но я их люблю чуточку больше других за их писателей. Я терпеть не могу их политических деятелей, но люблю их писателей.
Время от времени он давал мне задание написать короткий рассказ — он отводил мне на это три часа, — а потом прочитывал рассказ вместе со мной и объяснял, что в нем хорошо и что плохо, и таким путем многому меня научил. Он говорил, чтоб я не считал себя невеждой только оттого, что я не ходил в университет. Он утверждая, что это совсем не так, а вот в моих писаниях нет-нет, да и проглянет сомнение в своих силах. Я ему объяснял, что это выходит как-то само собой, а он говорил, что такого нельзя допускать. Пусть только правильные вещи происходят сами собой. Чем больше человек допустит правильного и чем меньше неправильного появится на свет при его попустительстве, тем лучшим он станет писателем и, что еще важнее, тем лучше сделается сам. Единственное, что ценно в писательстве, — это то, что оно облагораживает прежде всего самого писателя, а отсюда уже способствует моральному росту читателя.
Так изо дня в день я узнавал от него все
Всякий раз, когда его спрашивали, пишет ли он сейчас что-нибудь, он говорил, что не пишет; когда его спрашивали почему, он отвечал, что не может, потому что носит военную форму, — он подождет, пока война кончится; вот уж тогда хватит времени и на писание. А когда его спрашивали, не собирается ли он написать о войне или об армии, он говорил:
— Ради бога, не задавайте глупых вопросов. Я не журналист, я — поэт. Я пишу обо всем.
И люди не знали, как это принять, потому что весь свет только и говорил, что об американских писателях и газетчиках, которые пишут книги о войне. Не было американского газетчика в Лондоне, который не выпустил хотя бы одной книги о войне. Многие из них напечатали по две и по три, а вот этот чудак писатель ждет, пока война кончится.
Он говорил, что ждет, пока кончится вся эта истерика, и тогда он сможет приняться за работу с того самого места, на котором его прервали. Он говорил:
— Самый истеричный народ в мире — это американцы, ужасно наивный и легко возбудимый. Чем спокойнее они с виду, тем нервознее на самом деле.
Глава пятидесятая
Писатель решает проблему, как поступить с немецким народом
Вскоре начались новые литературные события. Стали устраивать литературные конференции при участии офицеров высшего ранга. Мы с писателем всегда приезжали, и я слушал все, что там говорилось. Писатель был совершенно прав: внешне спокойные, все эти люди ужасно нервничали.
Первая встреча состоялась за обедом, который сопровождался неофициальным обменом мнений. Мы с писателем были единственными рядовыми среди присутствующих. Остальную компанию составляли старшие офицеры, начиная с капитанов и кончая полковниками, и множество штатских, иные из которых были гораздо моложе нашего писателя — окопавшиеся в тылу молодчики, на казенных хлебах и с большими деньгами, которым и делать-то было нечего, как только есть да болтать языком. Мне совсем не хотелось ходить на такие собрания, но писатель сказал, что я обязан сопровождать его всюду, где он должен бывать по службе. Это мой долг перед ним, говорил он. Вся эта музыка чересчур утомительна для одного человека.
Так вот на этом первом собрании все наелись до отвала, потом появились бутылки и началась выпивка. Атмосфера была приятная, полная неподдельной сердечности. Молодой штатский, руководивший совещанием от имени английского правительства, поставил на обсуждение следующий вопрос: «Как быть с Германией после войны?»
Наш писатель держал язык за зубами так долго, как только мог. Я видел, каким несчастным он себя чувствовал среди чванных болтунов, ибо все эти людишки в военном и в штатском, никогда в своей жизни ничем путным не занимавшиеся, да и сейчас ничем серьезно не интересующиеся, разыгрывали настоящую комедию, пыжились и важничали необычайно. И эти хвастунишки и пустомели взялись рассуждать о том, что делать с пятьюдесятью или шестьюдесятью миллионами человек. Все их предложения звучали просто чудовищно. Послушать их, так все немцы — сплошь преступники.