Человеческая комедия
Шрифт:
– Представьте себе, дорогая моя, - жаловалась г-жа Кутюр вдове Воке, - он даже не предложил Викторине сесть, и она все время стояла. Мне же он сказал без раздраженья, совершенно холодно, чтобы мы не трудились ходить к нему и что мадмуазель, - он так и не назвал ее дочерью, - уронила себя в его мнении, беспокоя его так назойливо (один-то раз в год, чудовище!); что, мол, Викторине не на что притязать, так как ее мать вышла замуж, не имея состояния; словом, наговорил самых жестоких вещей, отчего бедная девочка залилась горючими слезами. Она бросилась к ногам отца и мужественно заявила, что была так настойчива лишь ради матери и безропотно подчинится его
– Ведь это же чудовища!
– воскликнул папаша Горио.
– Затем, - продолжала г-жа Кутюр, не обращая внимания на восклицание старика, - отец и сын распрощались с нами, ссылаясь на спешные дела. Вот вам и все наше посещение. По крайней мере он видел свою дочь. Не понимаю, как он может отрекаться от нее, ведь они похожи друг на друга, как две капли воды.
Жильцы и нахлебники со стороны, прибывая друг за другом, обменивались приветствиями и всяким вздором, который в известных слоях парижского общества часто сходит за веселое остроумие, - его основой является какая-нибудь нелепость, а вся соль - в произношении и жесте. Этот жаргон непрестанно меняется. Шутка, порождающая его, не живет и месяца. Политическое событие, уголовный процесс, уличная песенка, выходки актеров - все служит пищей для подобной игры ума, состоящей в том, что собеседники, подхватив на лету какую-нибудь мысль или словцо, перекидывают их друг другу, как волан. После недавнего изобретения диорамы, достигшей более высокой степени оптической иллюзии, чем панорама, в некоторых живописных мастерских привилась нелепая манера добавлять к словам окончание “рама”, и эту манеру, как некий плодоносный черешок, привил к “Дому Воке” один из завсегдатаев, юный художник.
– Ну, господин Пуаре, - сказал музейный чиновник, - как ваше здоровьерама?
– И, не дожидаясь ответа, обратился к г-же Кутюр и Викторине: - Милые дамы, у вас горе?
– А будем мы обедать? Мой желудок ушел usque ad talones, - воскликнул студент-медик Орас Бьяншон, друг Растиньяка.*В пятки (лат.).
– Какая сегодня студерама!
– заметил Вотрен.
– Ну-ка, подвиньтесь, папаша Горио. Какого чорта! Вы своей ногой заслонили все устье печки.
– Достославный господин Вотрен, - сказал Бьяншон, - а почему вы говорите “студерама”? Это неправильно, надо - “стужерама”.
– Нет, - возразил музейный чиновник, - надо - “студерама”, - ведь говорится: “студень”.
– Ха! Ха!
– А вот и его превосходительство маркиз де Растиньяк, доктор кривдоведения!
– Воскликнул Бьяншон, хватая Эжена за шею и сжимая ее, как будто собирался задушить его.
– Эй вы, ко мне, на помощь!
Мадмуазель Мишоно вошла тихонько, молча поклонилась, молча села рядом с тремя женщинами.
– Меня всегда пробирает дрожь от этой старой летучей мыши, - шепнул Бьяншон Вотрену.
– Я изучаю систему Галля[48] и нахожу у Мишоно шишки Иуды.
– А вы были с ним знакомы?
– спросил Вотрен.
– Кто же с ним не встречался!
–
– Честное слово, эта белесая старая дева производит впечатление одного из тех длинных червей, которые в конце концов съедают целую балку.
– Это значит вот что, молодой человек, - произнес Вотрен, разглаживая бакенбарды:
И розой прожила, как розы, только утро -
Их красоты предел[48].
– Ага, вот и замечательный суп из чеготорамы!
– воскликнул Пуаре, завидев Кристофа, который входил, почтительно неся похлебку.
– Простите, это суп из капусты, - ответила г-жа Воке.
Все молодые люди покатились со смеху.
– Влип Пуаре!
– Пуарета влипла!
– Отметьте два очка маменьке Воке, - сказал Вотрен.
– Вы обратили внимание на туман сегодня утром?
– спросил музейный чиновник.
– То был, - сказал Бьяншон, - туман неистовый и беспримерный, туман удушливый, меланхолический, унылый, беспросветный, как Горио.
– Гориорама, потому что в нем ни зги не видно, - пояснил художник.
– Эй, милорд Гоуриотт, это разговариуайт об уас.
Сидя в конце стола у двери, в которую входила подававшая прислуга, папаша Горио приподнял голову и нюхал взятый из-под салфетки кусок хлеба, - по старой коммерческой привычке, еще проявлявшейся иногда.
– Ну, по-вашему, не хорош, что ли, хлеб?
– резко крикнула Воке, покрывая своим голосом звон тарелок, ложек и голоса других.
– Наоборот, сударыня, он испечен из этампской муки первого сорта, - ответил Горио.
– Откуда вы это знаете?
– спросил Эжен.
– По белизне, на вкус.
– На вкус носа? Ведь вы же нюхаете хлеб, - сказала г-жа Воке.
– Вы становитесь так бережливы, что в конце концов найдете способ питаться запахом из кухни.
– Тогда возьмите патент на это изобретение - наживете большое состояние!
– крикнул музейный чиновник.
– Полноте, он это делает, чтобы убедить нас, будто был вермишельщиком, - заметил художник.
– Так у вас не нос, а колба?
– снова ввязался музейный чиновник.
– Кол?.. как?
– спросил Бьяншон.
– Кол-о-бок.
– Кол-о-кол.
– Кол-о-брод.
– Кол-ода.
– Кол-баса.
– Кол-чан.
– Кол-пик.
– Кол-рама.
Восемь ответов прокатились по зале с быстротою беглого огня и вызвали тем больше смеха, что папаша Горио бессмысленно глядел на сотрапезников, напоминая человека, который старается понять чужой язык.
– Кол?..
– спросил он Вотрена, сидевшего с ним рядом.
– Кол-пак, старина!
– ответил Вотрен и, хлопнув ладонью по голове папаши Горио, нахлобучил ему шляпу по самые глаза. Бедный старик, озадаченный этим внезапным нападением, продолжал сидеть некоторое время неподвижно. Кристоф унес его тарелку, думая, что старик кончил есть суп, и когда папаша Горио, сдвинув со лба шляпу, взялся за ложку, он стукнул ею по пустому месту. Раздался взрыв общего смеха.
– Сударь, - сказал старик, - вы шутник дурного тона, и, если вы позволите себе еще раз так нахлобучивать…
– То что будет, папенька?
– прервал его Вотрен.
– То когда-нибудь вы дорого поплатитесь за это…
– В аду, не правда ли?
– спросил художник.
– В том темном уголке, куда ставят в наказанье озорных ребят!
– Мадмуазель, что же вы не кушаете?
– обратился Вотрен к Викторине.
– Видно, ваш папенька оказался упористым?
– Один ужас, - ответила г-жа Кутюр.