Человеческая волна
Шрифт:
Чем дальше углублялись во тьму улиц Лавренко и Кончаев, тем сильнее охватывало их радостное оживление. Вокруг в темноте двигались целые толпы, слышались голоса и смех, изредка то близко, то далеко вспыхивало и обрывалось начало песни. Было похоже на какой-то ночной праздник, и в темноте все люди казались одинаковы и одинаково радостны и бодры.
Кончаев, как молодая собака в поле, чутко поворачивал во все стороны голову.
– А здорово, ей-Богу!
– вскрикнул он молодым восхищенным голосом.
– Да!..
– тихо пробормотал Лавренко.
– Ну, что ж?.. Все равно!
– еще громче, еще моложе крикнул Кончаев, коротко и бесшабашно махнув рукой. Важно то, что все почувствовали, что такое свободная жизнь, почувствовали, как с нею и все становятся лучше, общительнее, интереснее... Этого уж не забудут, а все остальное чепуха.
– Верр-но!
– необычайно внушительно и так неожиданно близко, что Лавренко даже отшатнулся, прогремел из темноты громадный бас.
– Р-руку, товарищ!..
Перед ними выросло несколько темных, как будто безличных силуэтов, и кто-то нашел и сжал руку Кончаева твердой шершавой ладонью.
– Свобода, а на все прочее начхать!.. Правильно я говорю, товарищ? пробасил голос.
– Правильно, товарищ!
– задушевно и ласково отозвался Кончаев.
– Пущай завтра все помрем, а уж мы им покажем, сказал еще чей-то голос, такой же молодой и задорный, как у Кончаева.
– Да, да... тяжело вздыхая, согласился Лавренко.
Они разошлись, но у Кончаева еще долго сердце билось восторженно и на глазах выступали слезы. Взять хоть одно это слово: "товарищ", - прерывисто говорил он, глядя перед собой в темноту широко раскрытыми, влажными глазами, только в такое время люди чувствуют, что они действительно товарищи...
– По несчастию...
– с тихой иронией подсказал Лавренко.
– Впрочем, вся жизнь человеческая несчастье, - прибавил он задумчиво.
– Ну, так что же вы мне скажете, голубь мой?
– спросил он, когда они дошли до бульвара и остались одни среди еще черных прозрачных деревьев и запаха первой травы перед лицом далекого звездного неба. Днем отсюда было видно открытое, голубое море, на которое каждый день приходил подолгу смотреть Лавренко, но теперь было темно и только по тому, как низко, точно подвешенные над какой-то пустотой, блестели звезды, чувствовалось оно. Горизонта нельзя было отделить от черного неба, и все сливалось в одну воздушную безграничную пустоту. Далеко, далеко внизу слабо светились два неподвижные огонька, красный и зеленый.
– Вон видите, - оживленно и быстро сказал Кончаев, протягивая куда-то во мрак руку, - это, должно быть, на броненосце.
По звуку его голоса можно было догадаться, как блестят у него глаза и горят щеки.
Лавренко тяжело вздохнул в темноте. Лица его тоже не было видно, но чувствовалось, что оно тревожно и грустно.
– Что-то будет, что-то будет, голубь мой, - тихо и печально проговорил он.
– Ну, вас, кажется, это не очень беспокоит, вспоминая бильярд, смешливо возразил Кончаев. Лавренко вздохнул еще глубже и промолчал.
– Так вот что, доктор, - заговорил Кончаев, беря его под толстую теплую руку, и, сразу меняя тон на серьезный и даже неестественно торжественный, передал Лавренко распоряжение комитета.
Лавренко слушал молча, а когда Кончаев замолчал, опять тяжело вздохнул.
Эти вздохи почему-то раздражали Кончаева.
– Да что вы все охаете, доктор?
– досадливо спросил он, выпуская его руку.
– Да что, голубь мой, - искренно и мягко ответил Лавренко.
– Грустно все-таки...
– Что ж тут грустного?
– Будут стрелять, народу перебьют много, а что из того? Для чего?
В его всегда ленивом голосе зазвенели и сорвались страстные и скорбные нотки.
"Вот... а сам только и делает, что на бильярде играет!" - удивленно мелькнуло в голове у Кончаева, и тихая задумчивость залегла у него в душе, точно кто-то задал ему глубокую и печальную загадку.
– Но вы, однако, предложение комитета принимаете все-таки?
– озабоченно встряхнув головой, после долгого молчания спросил он.
Лавренко ответил не сразу.
– Об этом что говорить...
– медленно ответил он.
– Хотя, по правде сказать, трудно это для меня.
– Почему?
– Ленив я очень, - улыбаясь в темноте, ответил Лавренко, - а главное, что греха таить, боюсь... Боюсь, голубь мой... Вы знаете, чем это кончится... Нас, конечно, разобьют, потому что силы у нас мало, организация слабая, а тогда, если не убьют раньше, многих постигнет такая расправа, что... Ну, да что об этом говорить!
– повторил, махнув рукой, Лавренко.
– Вы куда теперь?
Смутная тревога шевельнулась в мозгу Кончаева. Но он опять встряхнул толковой и ответил:
– Я тут недалеко, к знакомым.
– Ну, прощайте, голубь мой, может, завтра еще увидимся!
Лавренко подал ему свою руку, и Кончаев не сразу нашел ее в темноте. Рука доктора была горяча и как будто слегка дрожала.
– Тогда можно будет бежать за границу, - неожиданно сказал Кончаев, отвечая тому внутреннему, что как будто передалось ему по руке доктора.
Лавренко помолчал, точно обдумывая.
– Нет, где уж мне, голубь мой, бежать!
– - с добродушно-грустной иронией возразил он.
– Толст я очень, не побегу.
– Да вы не волнуйтесь так, доктор, - весело сказал Кончаев, крепко встряхивая его руку.
– Может, еще ничего ужасного и не будет.
– Боюсь, голубь мой, боюсь, - с грустной стыдливостью ответил Лавренко.
– Не хочется умирать!.. Страшно и жаль всего белого света! Ну, прощайте пока!.. А ужасное и сейчас есть и, быть может, оно-то и есть ужаснее самой смерти.