Человечество, стадия 2
Шрифт:
При чем тут поэзия? На первый взгляд ни при чем. Наоборот, на первый взгляд кажется, что поэзия еще сильнее отравлена дурацкой идеей, что литература — это работа над языком с целью производства некоего письма. Отягчающим обстоятельством служит то, что поэзия особенно зависима от формальных условий (например, прозаик Жорж Перек сумел вырасти в большого писателя, несмотря на УЛИПО, [26] но я не знаю ни одного поэта, который бы устоял перед леттризмом). Стоит, однако, заметить, что исчезновение персонажа поэзию никак не затронуло; что поэзия никогда не была ареной философских споров, как, впрочем, и любых других. Тем самым она сохраняет в целости значительную часть своих возможностей — естественно, при условии, что согласится их использовать.
26
УЛИПО (полностью и в переводе — “Правила для потенциальной литературы”) — группа французских писателей под руководством поэта и прозаика Раймона Кено.
Интересно, что ты, говоря обо мне, помянул Кристиана Бобена, пусть даже только затем, чтобы
Двадцатый век останется в истории еще и как парадоксальная эпоха, когда физики отвергли материализм, отказались от локального детерминизма, одним словом, отбросили целиком ту онтологию объектов и свойств, которая в то же самое время получила распространение у широкой публики и считалась главным элементом научного видения мира. В том же девятом (на редкость содержательном) номере “Мастерской романа” упоминается такая притягательная фигура, как Мишель Лакруа. Я внимательно прочел и перечел его последнюю работу “Идеология нью-эйдж”. И пришел к четкому выводу: у него нет шансов выйти победителем из затеянного им спора. New Age — это ответ на невыносимые страдания, порожденные распадом общества, она изначально выступала за развитие новых способов коммуникации, предлагала эффективные пути к улучшению жизни, и Лакруа прав, утверждая, что ее потенциал неизмеримо больше, чем нам кажется. Прав он и в том, что философия нью-эйдж отнюдь не сводится к перепеву каких-то старых врак: в самом деле, она первая додумалась поставить себе на службу последние достижения научной мысли (изучение глобальных систем, несводимых к сумме их элементов, демонстрация квантовой неразделимости). Однако, вместо того чтобы вести наступление на этом поле, где философия нью-эйдж в конечном счете уязвима: ведь все эти открытия в не меньшей степени совместимы как с онтологией в духе Бома, так и с откровенным позитивизмом), Мишель Лакруа ограничивается трогательными жалобами и ребяческими заверениями в своей преданности идеям инаковости, наследию греческой и иудео — христианской культур. Не из такого теста нужны аргументы, чтобы выстоять против бульдозера холистики.
Но и сам я ничуть не лучше. Это-то меня и удручает: в интеллектуальном плане я чувствую себя неспособным продвинуться дальше. И все-таки интуитивно я чувствую, что поэзия еще сыграет свою роль; быть может, станет чем-то вроде химической первоосновы. Поэзия предшествует не только роману, она — прямая предшественница философии. Если Платон оставляет поэтов за стенами своего знаменитого государства, то только потому, что уже не нуждается в них (и потому, что, сделавшись бесполезными, они не преминут стать опасными). В сущности, я пишу стихи, наверно, главным образом затем, чтобы обратить внимание на чудовищный, глобальный дефицит: его можно рассматривать как дефицит эмоций, социальных связей, религии, метафизики — любой из этих подходов будет верным. А еще, наверно, потому, что поэзия — единственный способ выразить этот дефицит в чистом виде, в зародыше; и выразить одновременно каждый из дополнительных его аспектов. И еще для того, чтобы оставить по себе следующее лаконичное послание: “В середине девяностых годов XX века некто остро ощутил, как рождается чудовищный, глобальный дефицит; он был неспособен ясно и четко осмыслить этот феномен, однако, в качестве свидетельства своей некомпетентности, оставил нам несколько стихотворений”.
К вопросу о педофилии [27]
В том, как вы ставите вопросы, чувствуется тонкая подначка: вы подталкиваете к политически некорректным высказываниям, — наверно, из-за того, что делаете упор на сексуальных импульсах, которыми якобы пронизано все детство; я по этому пути не пойду. На самом деле никаких сексуальных импульсов в детстве нет; это чистейшей воды выдумка. Во всех уголовных делах, которые так охотно смакуют СМИ, ребенок — всегда жертва, целиком и полностью. Тем не менее в этом назойливом внимании к педофилии и инцесту есть что-то успокоительное; мне кажется, что педофил — это идеальный козел отпущения для общества, которое делает все, чтобы разжечь желание, но не дает никаких средств его удовлетворить. В каком-то смысле это нормально (вся реклама, да и экономика в целом, основаны на желании, а не на его удовлетворении); и все же, по-моему, небесполезно напомнить очевидную истину: сейчас состояние дел в сексуальном хозяйстве таково, что мужчина зрелого возраста хочет совокупляться, но уже не имеет такой возможности; по сути, у него даже нет на это права. Стоит ли удивляться, что он хватается за единственное существо, неспособное дать ему отпор, — ребенка?
27
Этот текст был напечатан в № 59 журнала “Инфини” (1997), который откликнулся на дело Дютру подборкой, посвященной проблемам педофилии и защиты прав детей; авторам предлагалось ответить на следующие вопросы:
I — Чем вы объясните тот факт, что дело Дютру вызвало такой громкий общественный резонанс? Кого, по вашему мнению, сегодня называют ребенком? Кого называют педофилом?
II — Когда вы были несовершеннолетним, была ли у вас любовная связь со взрослым и что вы о ней помните? Сохранились ли у вас лично воспоминания о детской сексуальности?
III — Считаете ли вы, что ученые и защитники прав детей говорят нам все? Не хотели бы вы что-либо добавить?
Идеальный педофил — это мужчина пятидесяти двух лет, лысый и с брюшком. Он работает в отделе сбыта прогорающей фирмы и обычно живет в пригороде, в жутком спальном районе; у него нет никакого чувства ритма. Он двадцать семь лет состоит в браке со своей сверстницей; он католик, исправно посещает церковь и пользуется уважением соседей. Его сексуальная жизнь отнюдь не бьет ключом.
На первых порах педофил открывает для себя порнографию и превращается в ее усердного потребителя; тем самым он изрядно усугубляет свои муки, одновременно снижая покупательную способность семьи. Проституция приносит ему облегчение лишь в весьма ограниченных пределах; камень преткновения для него — ослабленная, короткая эрекция: он хоть и платит деньги, но побаивается презрения проститутки. В принципе он не зря боится женщин; зато он знает, что с ребенком ему бояться нечего. Он сам хотел бы быть ребенком.
Ребенок — существо невинное, в самом деле невинное, он живет в идеальном мире, мире, еще не знающем сексуальности (и кстати, еще не знающем денег). Ему недолго там жить (всего несколько лет), но пока он этого не ведает. Его любят родители, и он действительно достоин любви. Взрослых он считает доброжелательными и мудрыми. Он ошибается.
Встреча этих двоих, педофила и ребенка (один — самый счастливый в мире, потому что еще не познал желания; другой — самый несчастный в мире, потому что познал желание, но не может его утолить), создает условия для полноценной мелодрамы. В итоге их противостояния ребенок будет раз и навсегда испачкан грязью. У него украдут те самые несколько лет невинности, мира до секса. Педофил, со своей стороны, опустится еще на много витков вниз по спирали отвращения к самому себе. Он будет радоваться аресту и тюрьме как подтверждению своих предчувствий: да, он — самое чудовищное и самое нелепое существо в мире. Он старый, грязный, у него уродская душонка — и к тому же он даже не писатель. Он первый потребует, чтобы его кастрировали. Он наконец понял то, что знали все вокруг: когда перестаешь быть желанным, теряешь право желать. Он очень дорого заплатит за свою ошибку. Долгие годы его будут опускать, избивать и унижать другие заключенные. Даже в тюрьме он будет последним изгоем (убийцу, дикого зверя, за то и уважают; но чтобы связаться с ребенком, как верно полагают его сокамерники, надо быть совсем уж ничтожным трусом).
Поскольку сам я не педофил и не жертва педофила, то, в сущности, не знаю, какое отношение ко мне имеют эти вопросы. Лично я открыл для себя сексуальное желание в нормальном возрасте (если мне не изменяет память, лет в тринадцать или около того). Я очень рад, что инициация моя не состоялась раньше и что феномен этот, так сказать, свалился на меня как снег на голову, как природная биологическая катастрофа — то есть так, что винить в этом некого. Я бы, конечно, предпочел иметь еще несколько лет отсрочки; тем не менее, по-моему, несколько смешно говорить о “педофилии”, когда дело идет о девушках 16–17 лет (мне несколько раз случалось слышать эту нелепицу в новостях на TF1). Впрочем, та же двусмысленность присутствует и в вашей анкете: вы поочередно используете понятия “несовершеннолетний” и “ребенок”; но между детством и взрослостью существует очень важный этап, он называется “подростковый возраст”. Подростковый возраст в нашем, современном обществе — это не какое-то второстепенное, преходящее состояние, совсем наоборот: это состояние, в котором мы, постепенно дряхлея телом, сегодня обречены жить практически до самой смерти.
Человечество, стадия 2 [28]
Признаться, я всегда считал феминисток симпатичными дурехами, в принципе безвредными, но, к несчастью, представляющими опасность из-за полнейшего, обезоруживающего сумбура в головах. К примеру, все мы видели, как в 70-е годы они боролись за признание контрацепции, за право на аборт, за сексуальную свободу и т. п., причем боролись так, словно “патриархальная система” была изобретением злодеев-самцов, при том что очевидная историческая цель всех мужчин состояла в том, чтобы перетрахать как можно больше телок, не повесив себе на шею семью. Бедняжки оказались настолько наивны, что вообразили, будто лесбийская любовь, излюбленная эротическая приправа почти всех активных гетеросексуалов, — это опасный подрыв мужской власти. И наконец, что самое грустное, они проявляли непостижимую тягу к получению профессии и участию в жизни предприятия; мужчины, уже давно усвоившие, чего стоят “свобода” и “расцвет личности”, которые дает работа, только тихонько хихикали.
28
Статья была опубликована в качестве послесловия к работе Валери Соланас “Манифест ОПУМ” (Solanos К SCUM Manifesto. Paris: Mille et une nuits, 1998).
Сегодня, спустя тридцать лет с того момента, как феминизм “пошел в массы”, мы имеем весьма плачевные результаты. Огромное большинство женщин не только стали участвовать в жизни предприятий, но и выполняют на них основную часть работы (всякий, кому действительно довелось работать, знает, что обычно говорится в таких случаях: служащие-мужчины глупы, ленивы, неуживчивы, недисциплинированны и вообще неспособны трудиться в коллективе). Поскольку рынок сексуальных потребностей значительно расширил свои владения и власть, им приходится параллельно, иногда на протяжении десятков лет, всеми силами сохранять свой “капитал желанности”, растрачивая безумное количество энергии и денег ради, вообще говоря, не слишком убедительного результата (признаки старения так или иначе — штука необратимая). Ни в коей мере не отказываясь от материнства, они вынуждены в придачу ко всему прочему воспитывать ребенка или нескольких детей, которых им удалось силой вырвать у мужчин, встреченных на жизненном пути, — меж тем как означенные мужчины бросили их ради молоденькой; и им еще очень повезло, если удалось подать на алименты. Короче говоря, колоссальный труд, проделанный женщинами за предыдущие тысячелетия с целью приручить мужчину, подавить его первобытные инстинкты (тягу к насилию, сексуальную озабоченность, пьянство, страсть к азартным играм) и превратить в существо, более или менее пригодное для жизни в обществе, пошел прахом на протяжении одного поколения.