Человек и его окрестности
Шрифт:
Я останавливаю всякие машины, но троса ни у кого нет. Наконец попался грузовик с тросом, мы перевернули машину и выволокли ее из кювета. И поехали дальше. У машины только задняя дверца помялась, больше ничего не было. С тех пор мой сын ни по-русски, ни по-абхазски слова «веревка» не говорит. Он говорит «трос». Он думает «веревка» и «трос» называются одинаково.
И вот после этого случая мой сын несколько раз просил меня рассказать, как это было. Приставал, дергал меня: «Упала машина!» Я ему рассказываю, а он хохочет, вспоминая, как это было весело.
И вот когда
Мы с Тимурчиком играем. Я ему читаю детскую книжку, но, когда ухожу или когда мать кладет его спать, он у меня обязательно просит: «Упала машина!» Лежит и слушает, как я ему рассказываю, но уже не смеется, как раньше. Лежит такой серьезный и слушает, слушает. Как будто хочет мне что-то сказать. Но что он мне может сказать? И тем более не смеется. Тогда зачем об этом вспоминать? Но я терплю, потому что свою вину перед ребенком чувствую.
И каждый раз прихожу, чтобы рассказать жене правду, и не могу. Хотя сейчас люди испортились, но в нашем роду строгость. Придут старшие родственники с моей и с ее стороны и спросят: «За что жену бросаешь? Если хромая, косая, куда смотрел, когда женился? Если характер скандальный, почему не предупредил? Мы бы собрались и сказали ей: „Сникни. Иначе покажем тебе дорогу к твоему отцу!“»
Но я ничего такого за женой не замечал, и мне нечего было сказать им. И я, мучаясь, в конце концов решил рассказать жене правду, порвать с нашим родом и уехать в Москву, куда Люся звала. Здесь всё равно спокойно жить не дадут.
И вот с этим я в последний раз пришел в свой дом. Думаю, или сегодня всё скажу, или смерть. Держусь. Играю с Тимурчиком. Решил, дождусь, когда он уснет, и потом всё расскажу жене. Она на кухне. Мы с ним вдвоем. Играем, потом я ему книжку почитал, а потом он меня тащит к дивану, и я уже знаю, что он хочет.
«Упала машина», — говорит и ложится, продолжая держать мою руку. Разве до этого мне сейчас? Но что делать; не могу обидеть ребенка. И рассказываю, а он слушает, слушает, но не смеется. А вид такой серьезный, как будто он что-то хочет мне сказать. Но что ребенок может мне сказать?! Тем более я мучаюсь: как открыться жене! И я тихонько начинаю психовать, но держусь. Только закончил, как он опять мне приказывает: «Упала машина!»
Я опять рассказываю, а он держит меня за руку и так серьезно слушает, как будто не знает, что дальше будет. Ждет. А чего ждать?
Еле-еле второй раз дотянул. Это же надо быть взрослым, чтобы понять то смешное, что там случилось. И тем более он не смеется. Ну перевернулась машина. Ну остались живы. Ну тросом выволокли ее. А он так внимательно и серьезно слушает. Только я закончил, он в третий раз приказывает:
«Упала машина!»
И тут я не выдержал. Бросил его руку и заорал:
«Надоела мне твоя машана! Спать тебе пора!»
«Нет!» — закричал он в ответ и так громко заплакал, что мать прибежала.
Она взяла его на руки. Успокаивает. А он ревет и сквозь слезы смотрит, смотрит на меня, задыхается и повторяет:
«Упала машина! Упала машина!»
Истерика. По-абхазски даже такого слова нет. Я дальше ничего не помню. Помню только, ушел и хлопнул дверью изо всех сил. В тот вечер я крепко выпил. Очень крепко. Но я голову никогда не теряю. Прихожу к Люсе. Она знала, что у меня сегодня предстоит тяжелый разговор с женой. И решила, что этот разговор был и поэтому я крепко выпил. И ничего не спросила. Думает: завтра сам расскажет.
Я в первый раз лег отдельно с тех пор, как мы соединились. Сразу заснул как убитый. И вдруг среди ночи просыпаюсь, как будто меня кто-то толкнул в бок. Крепко толкнул. Сердито толкнул: не спи!
Я просыпаюсь. Голова ясная, как этот день. А ведь я много выпил. И это было чудо, и я сразу понял, что хотел сказать мне мой мальчик. И я даже удивился, как это я так долго не мог его понять!
Мой мальчик хотел мне сказать: пусть будет так, как раньше, когда перевернулась машина. Сначала страшно, а потом весело. И он, бедный, почувствовал, что в нашем доме настало страшное, но не настает веселое. И он, мой мальчик, всё это время толкал в эту сторону. А я не понимал: «Упала машина!»
Я вскочил как сумасшедший. Одеваюсь. Люся проснулась. Испуганно спрашивает в темноте: «Что случилось?» «Прости, Люся, — говорю, — я не могу без своего сына!»
Ночью пешком прошел пятнадцать километров. Чего я только не передумал тогда. Стучу в дверь в пять часов утра. Жена открывает. Молчит. И я молчу. Иду прямо к сыну. Раздеваюсь и ложусь рядом с ним. Он почувствовал меня. Зашевелился. Одной рукой обнял меня за шею и, не просыпаясь, я это точно заметил, сладким голосом говорит: «Упала машина…»
Добился своего. В следующую ночь мы вбили еще один крепкий гвоздь в наш семейный дом, и родилась дочь. Так и живем с тех пор. Сын спас нашу семью.
Руслан замолк и задумался. Пока он рассказывал, его простое, широкое лицо на глазах преображалось от воодушевления. Сейчас это было победное, прекрасное, античное лицо. Однако через минуту оно стало угасать как предвечернее небо и вскоре приняло обычный вид.
Справа от того места, где мы сидели, из-за изгиба холма появилось небольшое стадо овец. Сгрудившись и переструиваясь внутри себя, оно медленно по косогору холма двигалось к его подножию — беззвучно льющаяся шерсть по неподвижной шерсти выцветающих трав.
Раздалось знакомое блеянье. Потом еще. Еще. Еще. Но гораздо знакомей самого блеянья был его отзвук грусти в груди. Но почему? Напоминание детства? Напоминание об уходящей жизни? Но ведь я помню, что и в детстве оно казалось мне грустным?
Может, в этом блеянье мы ощущаем тоску безъязыких по языку? Тогда тем более непонятно, почему бы человеку так печалиться, услышав блеянье овцы или мычание коровы? У человека ведь есть язык? И все-таки, вероятно, дело в том, что каждый человек в той или иной мере чувствует свою неизъяснимость. Многоголосье нашего всемирного блеянья лишь подчеркивает его одинокость. И только любовь, как в случае с Русланом и его сыном, время от времени преодолевает эту неизъяснимость.