Человек и пустыня (Роман. Рассказы)
Шрифт:
— Не вернусь, пока у отца кнут не сгниет, которым он меня бил.
Узнали Бирюковы, ахнули. Мать в слезы, бабка в слезы, дед ходит насупился, а отец говорит:
— Дьявол с ним. Пусть издыхает с голоду на чужой стороне.
Сказал он это, а дед на него с кулаками:
— Замолчи, басурман! Родное дитя убить хочешь?
И с той поры — вот уже шестой год — дед все просит Николу:
— Верни, Никола, Ильку. Молодой он, пропадает на чужой стороне.
Но месяц за месяцем, год за годом — идет время, а Ильки нет как нет.
В
И любит же дед Николины службы!..
Под призывный торжественный звон идти по улице, занесенной снегом; смотреть, как по снегу бродят синие сумеречные тени, а потом стоять в церкви перед образом Николы — строгого, да милостивого, — ставить свечу за пятак, зажечь свой огонь в неисчислимой стае других огней и слушать Николины молитвы, те самые, что давно, может, сто лет тому назад, слушал здесь мальчишкой.
Тихими, темными улицами бодро шел дед в молчаливой толпе домой, слушал скрип шагов, смотрел, как тает толпа, и чему-то радовался. Только избяной порог переступил, а навстречу, из-за стола, поднялся молодец — этакий большой, долгорукий, идет и смеется:
— Здравствуй, дедушка!..
Дед так и обомлел, даже клюку уронил на пол.
— Илька! Да неужто это ты?!
А паренек смеется:
— Я, дедушка, я!..
Утром, в Николин день, начался крестный ход.
По расчищенной дороге идет толпа с иконами, хоругвями, под торжественный трезвон в Николину заповедную рощу, к Николиному камню, к Николиной сосне. Темной, длинной вереницей тянется. Поле бело кругом, укрыто плотно снегом; снег хлопьями висит на зеленых лапах сосен, на сизых ветках берез. Солнце играет блестками в морозном воздухе и на снегу.
На кряжимском батюшке белая риза, а из-под ризы виднеются воротник и полы меховой шубы: Николин-то мороз ядреный, крепкий.
Вся толпа тепло одета.
Илька идет возле деда, тоже тепло одет — в валенках и в тулупе; только голова, остриженная по-солдатски наголо, мерзнет. Илька закрывает уши шапкой. Дед посмотрел сбоку на Ильку и подумал: «Новый он какой-то».
И правда, новый Илька. Вчера пришел он домой в худых сапожишках, в картузике — это в Николины морозы-то, — а в карманах только кисет с табаком.
— А где же имущество твое? — спросил дед.
— У меня, как у турецкого святого, табак да трубка, — засмеялся Илька.
Дед с жалостью подумал: «Совсем галахом стал внучек-то!»
И теперь вот — валенки чужие, тулуп чужой, шапка чужая. И сам он чужой.
Идет, криво усмехается, посинел от холода, того и гляди, убежит.
А в лесу так тихо-тихо. Пение молитв и скрип снега под ногами разносятся далеко. Слышно, как с треском ломаются ветви, задетые плечом… Мальчишки, увязая по колено в снегу, бегут вдоль дорожки…
Вот и сосна и камень — разметено вокруг них до промерзшей земли.
Поглядел Илька на все, постоял,
Дед вернулся с молебна умиленный такой, ласковый. Илька уже отогрелся, ходит по избе в новой отцовской рубахе, на разубранный стол посматривает голодными глазами. Помолились все, за стол сели, все это так празднично глядят, улыбчиво.
Захотелось деду поговорить с Илькой по-хорошему.
— Видал? — важно спросил он у внука. — Только шесть веток на Николиной-то сосне осталось. Скоро засохнет. Скоро конец мира.
И замолчал. И все замолчали, задумались, загрустили, думая о скором конце мира.
И вдруг Илька скрипуче рассмеялся. Дед удивленно вскинул на него глазами.
— Ты что?..
— Не верю я в эти сказки, — ответил Илька, улыбаясь как-то криво, одной щекой.
Будто гром трахнул: все замерли. Дед прямо на столешник бросил ложку, а в ложке-то щи были.
— Ка-ак?
— Не верю я этому. Ка-амень ло-опнет, сосна сгниет… Бабьи сказки это. Миру не будет конца!
И посмотрел на всех дерзко.
Если бы в Кряжиме началось светопреставление, не так бы удивился народ, как удивился Илькиным речам. Светопреставление ждали, верили в него. А здесь сразу как-то вдруг появился еретик. Да в семье-то какой! Би-рю-ков-ской. Самой именитой, самой крепкой.
Побежал этак слушок по селу:
— Илька Бирюков в безбожники записался. Дома-то на Николу его убить хотели. Отец прямо топором замахнулся, да, спасибо, дед заступился.
А Ильке хоть бы что. Ходит по селу петух петухом. Бабы глядят на него в окошко, украдкой крестятся.
— Вон он идет, неверяка-то. Ах, пострел бы его расшиб.
— Не иначе как донских коней объезжал. Кто их объезжает, тот отца-мать не почитает, в бога не верит.
Мужики кричали сыновьям:
— Ванька, если я тебя увижу с Илькой — уши обобью.
Сыновья сейчас от Ильки в сторону: в Кряжиме почитали родителей пуще богов.
Илька только смеется, курит трубку, ругается:
— Недотепы. Пеньку в лесу молитесь…
А парням охота с Илькой погуторить: и боязно и лестно. Так все филипповки, все святки Илька проходил в одиночестве. Хотел из села уйти, да куда пойдешь на зиму глядя?
Придет на вечерушки — этакой задорный, зубоскал, певун, а девки от него жмутся в угол, как овцы от волка. Поиграл бы с какой, щипанул бы ее, да куда тебе дело годно: будто от черта бегут. Плюнет Илька, рассердится, заругается, больше смеяться начнет над Николиной сосной, над Николиным камнем, страшнее говорить станет, просто волосы дыбом станут у тех, кто слышит такие речи.
И шепотом говорили, будто раз на вечеринке Илька спел новую песню:
Николай в Кряжиме был, Водку пил, селедку ел, Под сосной в лесу сидел…