Человек из Афин
Шрифт:
– Твоя жизнь нужна народу, – сказал Гиппократ, сопровождая слова красноречивым жестом, как бы подкреплявшим эту мысль.
– Какому народу? – Перикл говорил серьезно, без тени иронии.
– Афинскому.
Перикл махнул рукой.
– И не только афинскому!
– Кому же еще?
– Всей Элладе!
Перикл имел на этот счет вполне определенное, твердое мнение.
– Нельзя, – сказал он, – говорить от имени всех. Если взять одного человека, то и тот на дню по нескольку раз может переменить свое отношение к тому или другому предмету. Что же говорить о целом народе или народах, населяющих сопредельные государства или более дальние? Я бы никогда не советовал выступать от имени всех, пока не опросил всех. Всю жизнь это было моим правилом, которому следовал неукоснительно.
– Пожалуй, это так, – согласился врач, – однако я знаю мнение своих пациентов.
– Что же они думают?
– Ждут, – сказал Гиппократ.
– Кого?
– Тебя!
– Разве они не знают решения афинского народа?
– Знают.
– Что же им еще надо?
– Тебя! Тебя недостает в Народном собрании. Я так думаю. И пациенты мои так думают.
Эта твердая убежденность Гиппократа, наверное, не возмущала Перикла. Напротив, в глубине души он был очень доволен. Ибо и он был человеком. И все-таки та сторона человеческой натуры, которая анализирует в первую очередь собственные недостатки, преобладала в нем. Самодовольство отсутствовало почти полностью. Это счастливое обстоятельство – а иначе его никак не назовешь – благополучно
– Не стану тебя переубеждать, – проговорил примирительно Перикл. – Допустим, что это так. Но ведь на деле все обстоит иначе, поскольку мы с тобою беседуем здесь, в этом доме, где хозяин его отторгнут от общества самим обществом.
– Это вовсе не так! – возразил врач.
– То, что это мой дом?
– Нет.
– Что я отторгнут?
– Да.
– О боги! – Перикл воздел к небу обе руки и запрокинул голову. – Разве этот разговор происходит не в Перикловом доме? Разве эти стены не стали для меня позлащенной тюрьмой?
Врач не сдавался. Он вел себя как тот борец, который давно положен на обе лопатки и тем не менее не сдается.
– Настанет день… – начал Гиппократ.
– Ответствуй мне, Гиппократ: может, я и в самом деле все еще стратег, но я об этом не ведаю сам, ибо вот тут у меня… – и Перикл, приставив к виску пальцы, прищелкнул ими, как это делают вавилонские купцы, когда хотят показать, что под черепной коробкой не все в порядке.
– Нет, – сказал врач, смеясь, – там все в должном порядке. А иначе бы я молчал. Непорядок там, на агоре, в Народном собрании! Но в тот день, когда они придут в себя и поймут свою ошибку, – будет поздно. Вот чего я опасаюсь!
– Не будем препираться относительно того, что слишком явно, – сказал Перикл. – Меня интересует другое: что творит эта проклятая чума? Какие на этот счет сведения?
Гиппократ развел руками. И это не понравилось Периклу, ибо жест врача не оставлял места для утешения. Что можно сказать, если народ Аттики – почти весь – согнан войною в Афины? Скученность невообразимая! Люди живут меж Длинных Стен так, словно бы это хоромы какие-нибудь. Скученность всегда содействует разлитию в крови черной желчи. Отсюда – все беды! Добавим еще и голод. Добавим душевные невзгоды, неуверенность в завтрашнем дне. Что еще надо? Разве мало всего этого для того, чтобы люди валились от тяжкого недуга, а сам недуг превращался в эпидемию, то есть в повальное заболевание? Ждать какого-либо чуда не приходится. Человеку нужен простор, а его нету!
– О просторе говорить не приходится, – сказал Перикл. – Битва разгорелась не на жизнь, а на смерть. Спарта признает один мир: если мы станем на колени. Но возможно ли это?
– Никогда! – громко произнес Гиппократ. – По моим наблюдениям, афинский народ готов пройти через любые лишения, лишь бы отстоять свое дело.
– Это так, – подтвердил Перикл. И, подумав немного, взвесив различные доводы, снова повторил: – Это так.
Тени прошлого проходили перед его глазами. Будущее рисовалось в его воображении. Сопоставляя их, он приходил к утешительным для себя выводам. Ибо верил и в разум и в силу Афин. Отчасти и то и другое было его детищем. Но только отчасти. Разве способен один человек изменить природу государства, все его содержание, весь характер его народа в течение жизни одного поколения? Очевидно, нет. Следовательно, нельзя приписать какой-либо одной личности все благие дела Афин и его народа. Века ковали волю и разум Афин. Только поэтому стало возможным блистательное существование этого великого государства. И народ, единый в пониманий своей цели, – есть основа основ этого государства, будущее которого обеспечено его демократией, его строем, противоположным спартанскому. Но надо сказать откровенно: управление Афинами требует долготерпения и силы, особой терпимости к другим. В Спарте все совершается как будто бы по мановению руки: дисциплинированный народ, безропотное подчинение царю, отсутствие дискуссий!.. Афины уже доказали свое превосходство: это было в Мидийскую войну. Персидская туча шла на Элладу. Казалось, достаточно рявкнуть грому из этой тучи, как эллины падут ниц и запросят пощады. В это страшное время кто взял на себя главенство в войне, кто принял на себя удары? Афины. Вот именно тогда, в ту пору, доказали они свое превосходство в эллинском мире! Тщетно теперь возвращаться к спору, кто выше – Спарта или Афины. Это решено историей. Это уже известно всему миру. Не споры нужны эллинам, но мир и руководство, исходящее от Афин…
Поделившись этими мыслями с врачом, Перикл спросил, что думает он по этому поводу.
Гиппократ держался того мнения, что в словах Перикла много справедливого. Но есть один пункт, который вызывает не то чтобы сомнение, не то чтобы… Одним словом, имеется спорный пункт.
– Какой? – вопросил Перикл.
– Относительно гегемона среди эллинских государств.
– Этого добивается Спарта.
– Насколько я уразумел – и Афины…
– Да, это так, – без обиняков отвечал Перикл. – В то время как у Афин для этого имеется воистину неоспоримое право и основание, таким правом и основанием не обладает Спарта.
– Это с нашей точки зрения.
– Если угодно, с общей, философской, – сказал Перикл. – Пусть философия, как высшее выражение человеческого духа и его мощи, скажет свое слово по этому поводу. Впрочем, она уже сказала.
– В пользу Афин?
Перикл утвердительно кивнул.
…Десять наиболее быстроходных кораблей оставили синопскую гавань, направляясь в Колхиду, точнее, в столицу Северной Колхиды – Диоскурию [1] . Соблюдая всегдашнюю осторожность, Перикл плыл на шестом от головы корабле. Еще в Пирее он окрестил это новое судно «Аполлоном», ибо оно как бы олицетворяло красоту человеческой мысли, создавшей его. Неутомимый Артемон посоветовал изменить контур поперечного сечения судна и самый киль его несколько утолстил в средней и кормовой части. От этого получился некоторый подъем против кормы, нос как бы слегка задрался. И мачты он несколько утяжелил в самом основании их, влив расплавленный свинец в особую пазуху, которую устроил там, где киль сопрягается с мачтами. С одной стороны, казалось, что судно глубже осело в воду и оно потеряет скорость. С другой же, ввиду уменьшения поверхности трения о воду из-за незначительного погружения носовой части, скорость увеличилась: ход стал живее сравнительно с другими судами, и улучшилась маневренность. Число рядов весел оставалось без изменения, хотя первоначально предполагалось довести их до пяти: вместо триеры – пентера! В конце концов Артемон решил выбрать триеру, ввиду ее некоторых уже проверенных мореходных качеств. Таким образом, название «Аполлон» вполне подошло этому красивому детищу Артемона-изобретателя…
Погода на Понте соответствовала приподнятому настроению Перикла. Ему очень понравился Синоп. Здесь он увидел собственными глазами благоденствие этого заморского владения Афин, где проживало немало клерухов, являвших истинную афинскую доблесть и воспитанность.
Верный своей натуре, Перикл в течение всего Понтийского похода время от времени проводил маневры. Если корабли находились в открытом море, он имитировал морской бой, деля число кораблей на равные или неравные части. Если эскадра плыла мимо пустынных берегов, то устраивались учения по высадке сухопутных войск. Перикл, надо отдать справедливость, выискивал любую возможность, чтобы проверить способность своих морских сил к битве. Хотя Афины и показали всему миру, что могут плавать где угодно и когда угодно, не опасаясь никого, тем не менее приходилось постоянно быть начеку. Не от этого ли –
Когда показались снеговые вершины Кавказа, Перикл спросил ученого историка и ритора, который сопровождал его в качестве помощника по части описания похода:
– Не там ли прикован Прометей?
На что получил ответ:
– Да, в этих самых горах.
Поскольку достоверно известно, что орел клюет печень несчастного мученика и по сей день, Перикл заинтересовался способом передвижения для того, чтобы достичь той самой скалы, где прикован Прометей: нет ли к тому месту удобных речных путей и сколько дней пути? И так далее…
Молодой историк по имени Сокл не знал этого, но высказал предположение, что поскольку с тех пор, когда был схвачен богами Прометей, нет достоверных известий о том, кто и когда видел героя собственными глазами, – едва ли укажут путь к скале даже аборигены этой страны. Сокл сказал, что в Диоскурии живет некий знаток старины, колхидец по имени Семел, и что этот знаток мог бы показать дорогу, если таковая существует.
Перикл, по словам его сподвижников в Понтийском походе, интересовался и другими рассказами, рожденными в незапамятной древности. Плавание Язона на «Арго» и стычка его с царем Колхиды из-за «золотого руна» занимали Перикла почти все плавание. Он неоднократно возвращался к этому рассказу, выясняя все новые подробности Язонова плавания.
Перикл сказал Соклу:
– Об этих странах, которые в горах Кавказских, много любопытного рассказывал мне Геродот.
– О, это великий муж! – воскликнул Сокл. – Я мечтаю увидеть его и поговорить с ним.
– Геродот – прежде всего прекрасный писатель. Он мне показывал некоторые, еще не обнародованные, свои книги. Поэзия его примечательна тем, что возбуждает мысль, будоражит воображение.
Сокл высказал суждение, что немножко странно читать сейчас «Историю», которая ближе к чистой поэзии и искусству, нежели к науке. Дескать, в наше время большую цену имеет не то, как написано, а что написано.
– Разве прекрасная форма, выражающаяся в блестящем лексиконе и очаровательной строфике, утеряла свое значение?
Сокл говорил о своем собственном мнении, ни у кого его не заимствуя. Поэтому мог объясняться свободно, не боясь исказить чужую мысль. Он сказал:
– Любое сочинение есть слагаемое двух принципов.
Перикл кивнул.
– Принципа соблюдения правдивости в рассказе и принципа окрыления или окрыленности этой правды.
– Как ты сказал? – спросил Перикл.
– Принципа окрыленности. Так принято сейчас называть форму. Если бы у птицы существовали одни крылья – она никому не была бы нужна, поскольку нет самой птицы. Поэтому справедливо считать птицу правдою повествования, а крылья ее – формой повествования. Крылья несут птицу. Но если нет птицы – нет правды, – нечего и нести. Тогда нет работы для крыльев.
Перикл подивился рассуждению Сокла. Признаться, он не ожидал, что на его корабле плывет ученый, тонко разбирающийся в поэзии, которую сам он почитал труднейшим делом.
Возвращаясь к разговору о Геродоте, Сокл заметил, что, несмотря на странную для нашего времени форму, когда автор как бы нарочито одевает правду в сказочные одеяния…
Но тут его перебил Перикл:
– Я не согласен с тобой, Сокл. Если бы ты знал поближе самого Геродота, который мне близкий друг, то не стал бы осуждать его книги. Верно, в душе он поэт. И его желание, чтобы книги, писанные им, читались легко и увлекательно, вполне понятно. Разве мало книг, которых не прожуешь?
– Верно, не мало!
– Сейчас все грамотны, – продолжал Перикл. – Кому не лень, берет в руки стиль и пишет все, что лезет из головы. А лезет многое. Часто – несусветное. Графоманы – на каждом шагу. В свое время я учредил должность чиновника по делам поэзии. Через год он сошел с ума, ибо приходилось читать такое, от чего нельзя было не сойти с ума исправному чиновнику.
Молодой человек оставался при своем мнении. Он высказался в том смысле, что поэзию пытаются совать во все места, подобно радушной хозяйке, подающей гостям кипрские сладости. При такой кажущейся щедрости правда оттесняется в угол, а на первое место выступает разнаряженная, словно девицы на панафинейских торжествах, кокетливая форма.
Перикл спросил:
– А твои сверстники тоже так думают?
Сокл ответил:
– Одни согласны со мною. Но иные идут еще дальше.
– Как это понимать – еще дальше?
– Они полагают, что можно писать – и даже нужно, – не обращая внимания на форму, правда должна быть совершенно неприглядною…
– Так и говорят – неприглядною?
– Да, так. То есть они хотят оказать, что только голая, только ничем не прикрытая правда должна явиться достоянием читателя любой книги. В противном случае книга ничего не стоит и объявляется лживой.
– Вот оно как?! – удивился Перикл.
В этой беседе проявилось еще одно качество Перикла: в разговоре с собеседником живо интересоваться тем, чем интересуется сам собеседник. (Многие биографы отмечали это его качество. Современники Перикла не упускали случая, чтобы подчеркнуть эту черту. Мы в данном случае следуем той же дорогой…)
– Я, – говорил Сокл, – не соглашаюсь с такой крайней степенью определения ценности книги. У меня своя середина, хотя и подвергаюсь именно за это осмеянию. – И он пояснил: – Осмеянию со стороны этих самых крайних.
Перикл спросил его, как он смотрит на сочинения египетских писателей, имея в виду, что и те часто смешивали прекрасный вымысел с прекрасной правдой.
– А разве бывает прекрасная правда? – едко спросил Сокл.
– Говорят, что да, бывает.
– Нет, – отрезал Сокл, – нельзя делить правду. Правда одна: неприкрашенная. Горька она или сладка, приятна или неприятна, прекрасна или уродлива в каких-то своих частях, – она прежде всего едина.
Перикл слушал очень внимательно, пытаясь понять ход рассуждений молодого ученого. И не столько ход, – сколько – через них – самого Сокла.
– Да, – убежденно говорил Сокл. – Посуди сам: прекрасная правда! Значит, есть еще и обыкновенная? Но этого нельзя допускать, чтобы не лишить смысла это прекрасное слово. Правда есть правда! Неделимая. Она прекрасна уже тем, что является правдой, прекрасна своей истинностью.
– Вот как далеко мы зашли, – заметил, смеясь, Перикл, – а ведь, казалось, начинали совсем с простого.
Он попросил Сокла свести его с Семелом, который в Диоскурии…
1
Скупые сведения о Понтийском походе Перикла мы находим у Плутарха. Рассказ же о походе в Северную Колхиду и далее на север Понта содержится в находке Заканбея Гунба, и мы целиком приводим его. (Прим. автора.)
– Сегодня хорошая погода, – сказал Гиппократ. – Я хочу сказать – обычная. То есть жаркая. Это плохо для болящего.
– Наверное, – согласился Перикл.
Он приказал Зопиру разыскать Евангела, чтобы тот торопился сюда, но управитель медлил. А почему – неизвестно.
– Нам надо дождаться его, – сказал Перикл врачу.
– Почему? Дорогу найду я сам.
– Я бы хотел выдать тебе соответственное вознаграждение, – объяснил Перикл.
– Я еще буду у тебя, – сказал Гиппократ. – Не могу оставить больного без глаза на долгое время. Как тебе, наверное, известно, я не беру с бедных. Но ты, к счастью, не принадлежишь к их числу. У тебя я возьму – для того, чтобы иметь возможность помочь неимущим.
Перикл проводил врача до порога и распрощался с ним.
После этого он пересек внутренний двор и прошел к больному сыну.
У постели Парала сидела Аспазия. Она о чем-то тихо шепталась с юношей.
– Отец, – позвал больной, – входи же смелее, мне уже лучше.
Перикл подошел к сыну легким, пружинящим шагом. Заглянул в глаза. Пощупал лоб, мокрый от холодной испарины. Посмотрел на жену, на глаза ее, серые от усталости и забот. Присел на краешек постели.
– Как понравился врач? – спросил он сына.