Человек из Афин
Шрифт:
– Я же сказал, – продолжает Евангел, – что он хорошо знаком с Ливией и Кипром…
– Положим…
– Он умудрен жизнью…
– Положим.
– Даже он не помнит такой осени! Старик сказал: несчастье не за горами!
– Оно уже у порога, Евангел.
– Старик сказал, что чума эта – надолго.
– Она все усиливается, Евангел.
– На агоре большое беспокойство…
– Оно почему-то опоздало туда. Оно успело уже обойти все уголки Аттики. Все уголки, где сохранили разум.
Евангел чувствует себя виноватым перед хозяином. Выходит – ничего не узнал на агоре. Ничего нового! А казалось,
– Не огорчайся, Евангел. Мир существует с незапамятных времен. И в каждом новом году случается что-нибудь необычное: или жаркое лето, или суровая зима, или град и снег, или же ливни. Человеческая память пытается сохранить эти различные явления и толковать их сообразно своим представлениям. В этом и заключается величайшая ошибка и человека и человечества.
Евангел недоумевает: ошибка? В чем же она?
– Видишь ли, Евангел: мир подобен агоре. В чем же разница? Только в пространстве! Только в объеме! Только в количестве людей! В мире царит тот же хаос, что и на агоре. Разница только в масштабах.
У раба Евангела округлое лицо, крепкая шея. У Евангела грудь воловья и мускулистые ноги. В свои пятьдесят лет он выглядит значительно моложе: на тридцать пять, на сорок. У него короткая бородка и черные глазищи фракийца. Он почесывает подбородок и мысленно сравнивает вселенную с агорой.
А господин его прислушивается к шуму ветра и глубоким всхлипам дождевых струй. Его мысли об агоре и вселенной. Аттике и ее врагах. И о несчастье, которое на пороге.
– Евангел.
– Слушаю тебя, господин.
– О чем еще толкуют на рынке?
– Где?!
– На агоре.
Евангел понимает, что господину нужна вся правда, а не кусочек ее. Пусть горькая правда, но вся! И какой смысл обманывать того, который видит за тысячу стадиев? Все видит, но не всегда дает волю своим чувствам, а тем более – языку.
– На агоре только и слышишь: Перикл, Перикл, Перикл.
– Ругают меня, что ли?
– Очень.
– Клянут, что ли?
– Иные и проклинают.
– За что же?
– За войну. За чуму. За голод.
– А еще?
– Это, говорят люди, все из-за нее. – Раб кивнул куда-то влево. Там была женская половина – гинекей. «Из-за нее» – значит из-за госпожи, из-за Аспазии. Господин прекрасно понял своего раба.
– Ее тоже клянут, Евангел?
– Тоже. Но тебя больше.
Господин словно бы ведет речь о ком-то другом. Взгляд его не стал суровее. Губы его не сжались в две твердые пластинки из терракоты. Лоб его – невысокий и ровный – оставался по-прежнему гладким. Ну словно бы шла беседа о далеких звездах, о совсем чужих делах…
– Клянут люди молодые или старые?
«Какое это имеет значение? – думал раб. – Проклятие есть проклятие, от кого бы оно ни исходило. Оно страшно! Только боги хладнокровно внимают людской злобе, недосягаемые на высотах Олимпа».
Евангел подумал еще немного и ответил своему господину так:
– Самое главное я отмечу – это были люди!
– Что? – удивился хозяин.
– Люди, говорю, клянут.
– Я не о том, Евангел. Разумеется, люди. Но почему ты решил подчеркнуть это самое обстоятельство, которое понятно даже слепому котенку?
– Не знаю, – чистосердечно ответил раб.
– Нет,
– Я думаю так, – сказал раб, – человек есть человек. Какое имеет значение его возраст?
– Большое, – сказал Перикл.
– Это не очень ясно.
– Я постараюсь объяснить, Евангел. – Хозяин переменил позу, опершись правой рукой о колено и слегка привстав на ложе, на котором возлежал. – Человек словно дерево: он вначале гибок, строен, но слабоват. Потом он мужает. Крона его ширится – она становится точно шатер. Словом, делается могучим. Зрелый человек видит больше и дальше. Однако у него все, или почти все, позади, в то время как человека молодого ждет впереди большая, бурная жизнь. И я бы сказал так: будущее принадлежит только молодым, сколько бы мы, старики, ни гнали от себя подобную мысль. Поэтому согласись, Евангел, что мне не безразлично, кто как смотрит на меня и кто как меня проклинает. Старость, Евангел, эгоистична. И это в порядке вещей. Человек, отдавший жизнь семье и обществу, верно послуживший Афинам, неизбежно ждет подобающих почестей, ему необходима оценка его деятельности. И знаки этой оценки. Без них ничего не стоят слова. Говорю ли я понятно, Евангел?
– Да, господин, – ответил раб.
– Есть ли что-либо странное в моих суждениях?
– Я этого не сказал бы.
Перикл говорил очень серьезно. Взвешивая слова. Точно выступал в народном собрании, где голос его раздавался в течение сорока лет. Да, он имел право на любое собственное суждение. Он мог говорить и от своего имени и от имени народа, который недавно отвергнул его. Через сорок лет, сорок лет слушая его и слушаясь его! Перикл говорил со своим рабом так, будто пытался в чем-то оправдаться перед ним. Он ничего не уступит в споре, даже с Евангелом. А если и уступил бы сознательно, из-за низкого происхождения своего оппонента, – значит, проявил бы презрение к человеку. А это равносильно самооскорблению. И это совершенно исключено для Перикла.
Евангел понимал его. Он знал его характер. Поэтому и сам ни в чем не желал уступать в споре. И никогда не покривил бы душой из-за того, что говорит со своим господином. Уж так был воспитан в этом доме!
Евангел присел на корточки перед ложем.
– Смотри, – сказал он господину, – их было восемь… Нет, пожалуй, девять. Это будет точнее. – Раб загнул один палец. – Итак, их было ровно девять. Я – десятый. Трое или четверо – люди молодые. Остальные – в моем возрасте. Все они держались одного мнения. Я не могу сказать: одни – ругали, а другие – возражали им, не соглашались с ними. Они не ведали, кто я. Я был для них вроде рыночного торговца. Им было все равно, что я думаю.
– Кто же все-таки более всех старался? Молодые?
– Я бы этого не сказал.
– Пожилые?
– Скорее всего да.
– И они разговаривали громко?
– Я не сказал бы, что те, которых мне довелось слушать на агоре, отличались особенным воспитанием. Я подумал, что это беотийцы. Просто дурни из Беотии! Только там и родятся такие. Говоря откровенно, я высказал вслух свои подозрения относительно их воспитания.
– Что же они?
– Оказалось, что это моряки из Пирея. И громко говорят, и словно гуси гогочут. На всю агору!