Человек нашего столетия
Шрифт:
Свою страсть к разрушению он поначалу успешно скрывает. Тем чудовищней она оказывается, когда ей дается выход. В конце июля 1940 года, спустя три дня после вступления в силу перемирия во Франции, он берет с собой Шпеера и еще нескольких человек и едет в Париж, где он еще никогда не был. За три часа он успевает осмотреть «Оперу», показав основательное знакомство с этим зданием («Вот видите, как я здесь хорошо ориентируюсь!»), церковь св. Магдалины, Елисейские поля, Триумфальную арку, Эйфелеву башню, Дом инвалидов, где он воздаст почести Наполеону, Пантеон, Лувр, улицу де Риволи и, наконец, Сакре-Кёр на Монмартре. После этих трех часов он говорит: «Мечтой моей жизни было увидеть Париж. Не могу выразить, как я счастлив, что эта мечта сбылась!»
В тот же вечер, вернувшись в свою ставку, в маленькой комнатке крестьянского дома он поручает Шпееру вновь взяться за берлинские стройки и добавляет:
«Разве Париж не прекрасен? Но Берлин должен
Шпеер потрясен тем, что Гитлер с таким спокойствием, «будто речь идет о самом что ни на есть обыкновенном деле», говорит о разрушении Парижа. Здесь сказывается близость превосходства и разрушения.
Превосходство — замена победы, и если оно достигается быстро, то разрушение откладывается. Легкая победа над Францией до поры до времени спасла Париж. Париж может покамест сохраниться, чтобы служить тенью для Берлина.
Вскоре после этого, в том же 1940 году, Шпееру довелось наблюдать, как Гитлер за ужином в рейхсканцелярии «все больше распалялся, охваченный разрушительным угаром». «Видели вы когда-нибудь карту Лондона? Он так тесно застроен, что достаточно одного очага пожара, чтобы разрушить весь город, как уже однажды случилось более двухсот лет назад. Геринг собирается множеством новых, необычайно эффективных зажигательных бомб создать в самых разных частях Лондона очаги пожара, очаги пожара повсюду. Тысячи очагов. Потом они сольются в огромное море огня. У Геринга здесь единственно верная мысль: разрывные бомбы не действуют, а вот зажигательными можно достигнуть цели: разрушить Лондон до основания! Что они смогут поделать со своей пожарной командой, когда все кругом будет охвачено огнем?»
Здесь страсть к разрушению бесстыдно нацелена на город с восемью миллионами жителей, и такое число жителей, вероятно, особенно разжигало эту страсть. Соединение тысяч очагов пожара в один грандиозный пожар представляется как некое скопление сил. Огонь часто служит символом разрушительной силы. Гитлер не довольствуется символом, он снова обращает символ в действительность, которую тот выражает, и пользуется огнем как силой для разрушения Лондона.
В двух разных аспектах этот «разрушительный угар», возникший сначала в голове Гитлера, обернулся против Германии. То, что он задумал для Лондона и что не удалось там, стало реальностью для немецких городов. Кажется, будто Гитлер и Геринг побудили и уговорили своих врагов применить то оружие, которое изобрели сами. А второе и не менее ужасное заключается в том, что Гитлер так сжился со своими мыслями о тотальном разрушении, что оно уже не могло произвести на него достаточно глубокого впечатления. Ужаснейшие события больше не казались ему невероятными, он сам их придумал и долго носил в себе. Разрушение целых городов зародилось у него в голове и успело уже стать новой военной традицией, прежде чем всерьез коснулось Германии. Эти катастрофы надо было «выстоять», как и все остальное. Он противился тому, чтобы убедиться в них воочию. Разрушение Гамбурга, равно как и Берлина, не могло заставить его вернуть хотя бы пядь завоеванной земли в России.
Так сложилась ситуация, кажущаяся ныне чудовищной, — его рейх территориально еще охватывал немалую часть Европы, и в то же время крупные немецкие города один за другим рассыпались в прах. Невредимость его личности в узком смысле была обеспечена. Его личность в более широком смысле определялась масштабом занимаемого пространства.
Мы недостаточно ясно представляем себе, какое разрушение совершается в голове параноика. Его противодействие этому, способствующее его распространению вширь и увековечиванию, как раз и направлено против этой бациллы разрушения. Но она сидит в нем, ибо составляет его часть, и если она вдруг появляется во внешнем мире, безразлично на какой стороне, то никоим образом не может его удивить или возмутить. Интенсивность процессов, происходящих в нем самом, — вот что он навязывает миру как свое видение. Пусть его ум ничтожен, подобно уму Гитлера, ему, так сказать, нечего предъявить, что представляло бы ценность перед судом беспристрастной инстанции, — интенсивность происходящих у него внутри разрушительных процессов позволяет ему предстать перед людьми в качестве духовидца или пророка, спасителя или вождя.
Дивизии, рабы, газовые камеры
Во время войны радость Гитлера от присутствия живой массы вокруг него быстро остывает. Он привык с помощью радио собирать наимногочисленнейшую массу, то есть всех немцев. Нет у него больше и возможности говорить о мирном приращении числа немцев. Он занят войной, которую считает, наряду с архитектурой, своим настоящим ремеслом. Теперь он оперирует дивизиями. Они стоят сформированные, ожидая его приказа, он может распоряжаться ими, как ему вздумается. Его главная цель ныне — держать в руках генералитет. Теперь ему надо убедить профессиональных военных. Сперва ему удается сделать их покорными благодаря ошеломляюще легким победам. Победы, к которым он раньше призывал массы, обещанием коих только и сумел сплотить массу, становятся теперь реальностью — это следующая стадия.
Нет для него ничего важнее, чем своей правотой преодолеть сомнения специалистов. Каждое сбывшееся предсказание становится имманентной частью его самосознания. Паранойя, имеющая два лица — величие и преследование, — одно из этих лиц — второе — временно прячет, и теперь целиком состоит из величия.
Масса по-прежнему не выходит у него из головы, но ее состав и назначение изменились. Своих немцев он покорил, теперь он покоряет рабов. Они полезны, и их будет гораздо больше, чем немцев. Но как только ход войны наталкивается на препятствия, прежде всего в России, и как только его собственным городам начинают грозить бомбежки, в нем оживает другая масса: масса евреев, подлежащих истреблению. Он собрал их вместе, теперь может уничтожить. Он уже давно достаточно ясно сказал, что собирается с ними сделать, но когда дело всерьез подошло к их истреблению, он заботится о том, чтобы оно оставалось тайной.
Было вполне возможно стоять так близко к истокам власти, как стоял Шпеер, и не столкнуться напрямую с фактом уничтожения евреев. Здесь свидетельство Шпеера представляется мне особенно важным. О стадии рабства, каторжных работ он не только знал, но и использовал их в своей сфере. Его планы отчасти основывались на этих факторах. Об истреблении людей он по-настоящему узнал лишь много позже, в то время, когда война казалась уже проигранной. Настоящие открытия, касающиеся лагерей, настигают Шпеера под конец, когда он вступает в борьбу против Гитлера, но сильнейшее действие они оказывают на него только в Нюрнберге. Этому можно поверить хотя бы потому, что именно это побуждает Шпеера счесть несомненной коллективную вину руководства Германии.
Решительность его поведения в трудных обстоятельствах — он должен отстаивать себя перед сообвиняемыми, которые смотрят на него как на предателя, — искренность его показаний — он ничего не приукрашивает, — поставленная им главная задача, которую он выполняет потом в течение ряда лет в тюрьме, когда пишет воспоминания, задача помешать возникновению легенды о Гитлере — все это позволяет предположить, что шок от сделанных открытий у него недавний.
Стало быть, Гитлеру в общем и целом удалось не допустить до сознания большинства немцев самого чудовищного из его предприятий — газовых камер. Зато в его сознании оно было тем действеннее. В силу этого все пути назад были для него отрезаны. У него больше не было возможности заключить мир. Оставался один-единственный выход — победа, и чем невозможнее она казалась, тем вернее становилась единственной.
Мания и действительность
Мания и действительность у Гитлера трудно разделимы, они беспрестанно переходят одна в другую. Но в этом он едва ли отличается от других. Разница заключается в силе его мании, ибо ему в отличие от большинства прочих людей недостаточно какого-то мелкого удовлетворения. Его мания в своей законченности — первостепенна, и он не склонен поступиться хотя бы самой ее малостью. Все, что происходит в действительности, соизмеряется с этой манией, как с неким целым. Ее содержание такого рода, что питать ее можно только одним — успехами. Неуспех не может по-настоящему ее задеть, у него только одна функция: он подстегивает искать новые рецепты успеха. Эту непоколебимость своей мании Гитлер ощущает как твердость. Все, что он когда-то захватил, остается при нем, ничто не распадается. Ни одно строение, которое он мыслит когда-нибудь возвести, не основано так прочно, как его мания. Эта мания не такого рода, что могла бы позволить ему сосредоточиться на себе и жить рядом с остальным миром; он устроен так, что свою манию должен навязать своему окружению. Путь, которым идут другие в лишь мнимородственных случаях — изобретатели или особо одержимые творческие личности, — путь, состоящий в том, чтобы убедить отдельных людей или создать произведения, которым они как бы препоручают задачу убеждения, — это не его путь. Этот путь был бы не только слишком долгим — он не соответствует содержанию его мании. Со времени катастрофического исхода первой мировой войны в нем живет масса павших немецких солдат, в его представлении они никак не могли пасть напрасно, а потому остаются живыми благодаря способу, какой свойствен только ему. Он хочет вновь превратить их в прежнюю массу, существовавшую ко времени начала войны. Это и есть та масса, что составляет его силу, с ее помощью ему удается возбудить и сплотить вокруг себя новые массы. Он очень скоро осознает эффективность этой силы и благодаря непрестанной практике и росту становится мастером в овладении массами. Он открывает для себя, что там, где дело за массами, для него становится вполне возможным претворить свою манию в действительность. Он обнаружил, так сказать, слабое место действительности, ту ее часть, где она наименее плотная, то, перед чем в испуге отступает большинство людей, боящихся массы.