Человек нашего столетия
Шрифт:
Его жена представляет издательское дело: продажей собрания его сочинений она намерена выколотить как можно больше денег. Чертков, секретарь Толстого, представляет его веру — новооснованную религию или секту. Он тоже деловой человек, следит за каждым высказыванием Толстого и поправляет его. Памфлеты и трактаты Толстого он распространяет задешево по всему миру. Он узурпирует каждую фразу учителя, могущую пойти на пользу вере, и требует копии дневника in statu nascendi [79] . Толстой привязан к своему любимому ученику и все ему позволяет. Этому делу он придает важность, предприятие жены вызывает у него меньше интереса, а часто только жестокую ненависть. Но оба начинания живут самостоятельной жизнью, и до него им вообще дела нет.
79
В
Когда у него случается тяжелый приступ и начинает казаться, что он вот-вот умрет, жена неожиданно вскрикивает: «Где ключи?» — подразумевая доступ к его рукописям.
Целую ночь я, как околдованный, вчитывался в жизнь Толстого. В старости, когда он стал жертвой своих родных и приверженцев, объектом того, с чем так яростно боролся, его жизнь приобрела такое значение, какого не достигло ни одно из его творений. Он раздирает наблюдателя, любого наблюдателя, потому что любой видит, что в этой жизни воплощены важнейшие для него убеждения, и тут же рядом, в резком контрасте, другие, те, что ему более всего ненавистны. Все они четко выражены, произносятся без обиняков, не забываются, возвращаются вновь. В Толстом как будто бы соединяется то, что страстно противоборствует в человеке. Наибольшую достоверность придают ему его противоречия. Это единственная фигура такого возраста в нашей современности, которую можно принимать всерьез. Поскольку он громко заявляет обо всем, не может отказать себе в порицании, в осуждении, в установлении закона, то кажется открытым со всех сторон, даже там, где он резче всего себя отгораживает.
Острая боль пронизывает меня, когда я вижу, как человек, насквозь прозревающий и отвергающий любую форму власти, войну, суд, правительство, деньги, как человек такой неслыханной и неподкупной чистоты заключает что-то вроде пакта со смертью, которой он долго боялся. Обходным путем, через религию, он близко подступает к смерти и так долго обманывается на ее счет, пока не оказывается способным ей льстить. Таким образом ему удается в значительной степени избавиться от страха перед смертью. Разумом он принимает ее, будто бы это какое-то моральное благо. Он приучает себя спокойно смотреть, как умирают самые дорогие ему люди. В тридцать пять лет умирает его дочь Маша, единственная взрослая толстовка в его семье. Он наблюдает ее болезнь и умирание, присутствует на похоронах. Последующие записи исполнены удовлетворения, он продвинулся в своих упражнениях со смертью, сделал успехи, он одобряет Ужасное: то, к чему еще за несколько лет перед тем, когда умер его семилетний сын Ванечка, ему пришлось себя принуждать, дается ему теперь без всякого труда.
Сам он опять выживает и становится все старше. Он не вдумывается в процесс выживания. Он ужаснулся бы, узнав, что смерть молодых членов его семьи укрепляет его волю к жизни, фактически продлевает его собственную жизнь. Правда, размышляя о Христе, он желает себе жребий мученика, но власть имущие на этом свете, которых он презирает, остерегаются его трогать. Единственное, что с ним происходит, — его отлучают от церкви. Вернейших его приверженцев отправляют в ссылку, его оставляют жить в имении и не лишают права передвижения. Он продолжает писать что хочет, где-то его печатают, заставить его замолчать невозможно. Он выздоравливает даже от самых тяжелых болезней.
Но чего не делает с ним государство, делает семья. Не правительство, а жена Толстого открыто поставила в имении сторожей. Борьба не на жизнь, а на смерть, которую ему предстоит с ней вести, касается не его памфлетов и воззваний — она касается ежедневного интимнейшего расчета с самим собой в его дневнике. Это она, его жена, в союзе с сыновьями затеяла против него смертельную травлю. Она мстит ему за войну против ее пола и против денег, и надо сказать, что важнее всего для нее при этом деньги. Мания преследования, которая, в сущности, должна была бы развиться у него в силу бескомпромиссной борьбы с могущественными врагами, на самом деле развивается у нее. Этого искреннейшего из людей в престарелом возрасте она объявляет заговорщиком. До конца дней любит он свое учение, причудливым образом воплотившееся в его секретаре Черткове. Любит так сильно, что отношения с Чертковым в глазах его сумасшедшей жены принимают гомосексуальный характер. Истинного Толстого для нее представляют его дневники, связанные с началом их супружества. Его рукописи она кропотливо переписывала и потому считает своей собственностью. Ее паранойя говорит ей, что после Толстого останутся только рукописи и дневники, и она во что бы то ни стало хочет их заполучить.
Но образцовость его жизни, непрестанный спор с самим собой, в который втянута и жена, она ненавидит. Ей удается с
Десять дней я был погружен в жизнь Толстого. Вчера в Астапове он умер, и его повезли хоронить в Ясную Поляну.
В комнату, где он лежит больной, входит женщина, он думает, что это его умершая любимица — дочь, и громко восклицает: «Маша, Маша!» Так он испытал счастье встречи с одной из дорогих усопших, и если это и не была его дочь, обманчивый миг этого счастья был для него одним из последних.
Толстой умирал тяжело — какая цепкая жизнь. С церковью он не помирился. Во всяком случае, его окружали ученики, они охраняли его от последних эмиссаров церкви.
Его жена и сыновья — все, за исключением старшего, Сергея, жалкие субъекты — жили в салон-вагоне на станции Астапово, совсем близко от него. Он чувствовал, что жена подглядывает в окно, — окно занавесили. Возле него находились шесть врачей, конечно, не так уж много, он немало их презирал, но все-таки предпочитал их присутствие заботам жены.
Я не знаю ничего более захватывающего, чем жизнь этого человека. Что же меня в ней так покоряет, почему я уже десять дней не могу от нее освободиться?
Это полноценная жизнь, до последнего мгновенья, до смерти в ней есть все, что должно быть в жизни человека. Она нигде и ни в чем не урезана, не обделена, не подделана. Она вобрала в себя все противоречия, на какие способен человек. Совершенная, известная во всех подробностях, простирается она перед нами — с отроческих лет до последних дней все в ней в той или иной форме зафиксировано.
То, что меня часто раздражает в его произведениях — некоторая сухость и разумность, — идет на пользу его собственному жизнеописанию. У этой жизни есть свой тон, она достоверна, ее как бы видишь в целом, да и в самом деле поддаешься иллюзии, будто чью-то жизнь можно обозреть полностью.
Наверно, более важной иллюзии не существует. Можно отстаивать и ту точку зрения, что жизнь человека распадается на бесчисленные подробности, не имеющие между собой ничего общего, но эта точка зрения уж слишком распространилась и не принесла ничего хорошего. Она лишает человека мужества сопротивляться, потому что для сопротивления ему нужно чувствовать, что он остается тождественным самому себе. В человеке должно быть что-то такое, чего он не стыдится, что контролирует и отмечает у него состояния стыда, которые неизбежны. В этой непроницаемой части внутренней сущности есть что-то относительно постоянное, и если всерьез его доискиваться, то можно ощутить в себе довольно рано. Чем дольше следует человек этому постоянному началу, чем дольше период времени, в течение которого развивается его активность, тем полновесней его жизнь. Человек, который восемьдесят лет обладал этим началом и его знал, являет собой зрелище столь же устрашающее, сколь и необходимое. Он делает мироздание по-новому реальным, так, словно он может оправдать его пониманием, противодействием и терпением.
На сей раз я занимался только жизнью Толстого, а не его произведениями [80] . Таким образом, меня не могло сбить с толку то, что мне в этих произведениях порой кажется скучным. Его жизнь никогда не кажется скучной, его жизнь грандиозна, при таком конце это примерная жизнь. Его религиозное и нравственное развитие не имело бы никакой ценности, если бы не поставило его в ужасную ситуацию поздних и позднейших лет.
То, что он еще и бежал, что умер не дома, превратило эту жизнь в легенду. Но время перед его бегством, пожалуй, следует оценить выше. Сопротивление всему, что не казалось ему истинным, сделало самых близких ему людей, жену и сыновей, его врагами. Если бы он сразу бросил жену, если бы не дрожал за ее жизнь, если бы повернулся к ней спиной, а для этого было достаточно причин, как только их совместное существование стало невыносимым, его бы не стоило принимать всерьез. Но он остался и в глубокой старости подверг себя ее дьявольским угрозам. Его терпение удивляло окружавших его крестьян, и некоторые из них, с кем он говорил, ему об этом сказали. Их мнением он не пренебрегал, ведь они казались ему лучшими из людей.
80
Многими идеями я обязан биографии А. Труайя[81], который использует обширный материал на русском языке. — Прим. автора.