Человек раздетый. Девятнадцать интервью
Шрифт:
– Иногда это действительно трагедия.
– Всё чаще прямо на глазах кто-то уходит из жизни, не успев простить, быть прощенным, не успев договорить или что-то доделать. Меня лично это очень всегда задевает. Как, впрочем, и необходимость жить изо дня в день, осознавая собственную смертность и смертность дорогих мне людей. Вы боитесь смерти?
– Нет. Совсем не боюсь. И у меня была возможность в этом убедиться: в начале 1995-го, год не прошел, как мы вернулись в Россию, у меня предположили рак, обнаружили при компьютерной томографии огромную опухоль, но сказали, что для точного диагноза надо ждать профессора, он вернется из командировки через три дня и даст заключение. Александр Исаевич как-то сразу поверил в этот рак. Я тем более. И все эти три дня, пока
– О чем вы думали в эти три дня, какой итог подводили?
– Смешно сейчас вспоминать, но у меня было такое освобождающее чувство, что наконец-то я отдохну. Потому что я чувствовала себя бесконечно уставшей: я всю жизнь много работала, и много трудностей, и много детей, годами спала по четыре-пять часов, огромное напряжение. И было такое неправдоподобное чувство, что вот я сейчас отдохну. Не могу сказать, что оно было счастливым. Было жалко мальчиков, жалко маму, потому что это ненормально, когда ребенок умирает раньше матери. Его [Солженицына] было жалко оставлять. Но вот этот тихий эгоистический голос: «Я уже сполна отработала. До свидания», – он звучал. И не было страшно.
– Всё обошлось?
– Да. Это оказался не рак. И сейчас не боюсь. Другое дело, что до смерти надо успеть сделать то, что я ему обещала.
– Речь о полном собрании сочинений?
– Оно не будет полным, конечно. Полное – это далекое будущее. Полное включало бы всю переписку и многое другое, чем мы только начали заниматься. Но это нормально. Для писателя время, когда надо издавать полное собрание сочинений, наступает через много лет после смерти. С ухода Солженицына прошло только десять. А наследие огромно. Поэтому то, что сейчас выходит, – это, разумеется, не полное собрание сочинений. Но оно настолько большое, насколько мы с ним вместе планировали. Это тридцать томов.
– Двадцать уже вышли.
– Да. Значит, нужно составить, подготовить и издать еще десять достаточно сложных томов, которые нуждаются в точной и внимательной подготовке текста, а желательно и комментировании. Именно этим я и занята. Это работа, которая должна быть сделана обязательно.
– Она вам тяжело дается?
– Наоборот. Это единственное, что я люблю. Из всего, что я обязана делать и что процентов на восемьдесят состоит из того, чего не любишь, но считаешь необходимым, двадцать процентов – это любимое дело. И я к нему через восемьдесят процентов обязательств прорываюсь. И очень бы хотелось успеть.
Но страха нет. Я не боюсь смерти. У меня с ней связано довольно странное манящее чувство, возникшее, когда я была совсем молодой студенткой: после смерти мы будем всё знать. Знать всё безумно хочется: знать вперед то, что мы не можем знать при жизни, знать назад – что было задолго до нас, знать, что происходит с нашими родными. И еще мне кажется, что и после смерти мы будем также загружены, у нас также будут задания. Кому какое достанется – знать не можем. Это только предстоит постичь. Но я уверена, что ни покоя, ни нирваны, ни какой-то неподвижной белой пустыни не будет. Вот в каждое мгновение мы наполняем обе чаши весов нашими поступками и мыслями, и к концу земной жизни мы в этих чашах собрали, можно сказать, полный материал, все показания на себя для Страшного суда. И если считать, что дальше ничего невозможно изменить, что всё дурное, что ты сделал – кому-то позавидовал, кого-то обокрал, солгал, изменил, – перевесило чашу твоих добрых поступков, то выходит – всё! Страшный суд ты сам над собой совершил, и это точка! Но Суд-то вершим не мы, а Судья, и он милостив. Не может быть, чтобы после смерти нам не было позволено хоть как-то поправлять то коромысло, те чаши, тот суд, который заработали сами себе при жизни. У нас будет какая-то возможность движения, вверх или вниз. И какая-то деятельность.
И я не боюсь смерти. Не тороплю ее, но и гнать не буду. И мне интересно. Только успеть бы выполнить всё, что обещала Александру Исаевичу.
– Вам
– Да.
– Родство душ подразумевает постоянный диалог. Смерть как будто обрывает его на полуслове.
– Не совсем так. Я иногда могу с ним говорить. Не на все, но на некоторые темы, которые и прежде нас обоих волновали. Я прямо слышу, что он мне отвечает.
– Как вы называли мужа дома?
– Саня.
– Вы никогда не говорите так в публичной речи: в интервью, в воспоминаниях всегда – Александр Исаевич.
– Это естественно. Я редко вообще говорю о нашем внутреннем. И даже если рассказала сейчас о чем-то личном, это всё равно не выставляет на всеобщее обозрение, не нарушает сакральности того общения, которое между нами на самом деле было.
Ей снова звонят. Ее ждут. Семья – дети и внуки. Дома по случаю приезда Игната будет большой семейный ужин. Она прощается, говорит, что пора заканчивать, больше нет времени. «Мы и так здесь просидели гораздо дольше, чем я рассчитывала». Договариваем на бегу. Но тут она вдруг останавливается: «Хотите, я покажу вам нашу “Ромео и Джульетту”?» Еще бы. Конечно. Мы раскрываем ноутбук прямо на подоконнике лестничного пролета пустеющего здания. И, согнувшись пополам, полчаса с умилением смотрим детский спектакль, разыгрываемый в большой и светлой комнате деревенского дома Солженицыных. Спектакль, в котором участвуют все внуки Солженицыны, спектакль, который Наталия Дмитриевна поставила сама. И вот теперь – она действительно улыбается.
Интервью пятое
Любовь Аркус
«Я за рулем», – говорит Аркус, и я опрометчиво радуюсь: на улице ветер и снег и хочется немедленно в укрытие. Тащиться к метро или вызывать и ждать такси – не хочется. Пригибаясь, семеним по набережной канала Грибоедова к маленькой машине Аркус, с сугробом, надвинутым на лобовое стекло. Она садится за руль, я – рядом. Гном – так давным-давно все вокруг называют помощницу Аркус, Иру [24] , – на заднее сиденье. Гном достает навигатор и набирает адрес, но я не придаю этому значения. Мне надо поговорить с Аркус.
24
Впервые опубликовано в интернет-издании «Правмир» в 2018 г.
Ирина Штрих, помощница Любови Аркус, фотограф.
– Почему ты не хочешь дать мне интервью?
– Просто не хочу. Не время. Не знаю. Зачем? О чем мы вообще будем говорить, Катя?
– О тебе.
– Это не предмет для разговора. О чем ты будешь спрашивать?
– Для начала спрошу, например, о твоем львовском детстве.
– Мое львовское детство?
Аркус отворачивается от дороги и смотрит на меня долго и удивленно.
Метет снег. Машина едет прямо в бок троллейбусу. «После моста через пятьдесят метров – съезд направо», – сообщает Гном с заднего сиденья. Аркус оборачивается к ней и уточняет: первый съезд или второй. Бок троллейбуса так близко, что я отчетливо понимаю – эта поездка станет одной из самых памятных в моей жизни.
В последний момент троллейбус трусливо освобождает дорогу.
Аркус не замечает ни моего ужаса, ни троллейбуса. В конце моста она действительно поворачивает направо, подрезав какой-то «Бентли». Тот безутешно сигналит на обочине. Аркус курит.
– Мое детство. Я туда иногда – всё чаще – мысленно возвращаюсь. Но там, видишь ли, всё невозвратимо. Не восстановимо: нет моей молодой мамы. Нет моей бабушки. Нет моих прекрасных кузенов, моих родственников, маминых подружек.