Человек с того света
Шрифт:
— Я имею в виду именно их, — уточняет Новрузов-Артамонцев. — Перед нами фрагмент из вечной пьесы жизни — отцы и дети. Непонимание между ними — неодолимая из преград. Детей, следующих советам старших, — ничтожнейший процент. Хотя мы, уже пожившие, знаем, что в этой жизни, как сказал поэт, «умереть не ново, да и жить, конечно, не новей». Все в этом мире повторяется. Все. Только при иных декорациях и в других лицах… А чужие ли они нам, эти другие лица? Разумеется, нет. Это родные лица наших детей. И никто не хочет, чтобы они повторяли ошибки, совершенные нами в течение жизни.
Мы хотим их видеть поумнее, похитрее, поталантливей, поздоровее, попрактичней
Сейчас же, вам, родителю, так и хочется взять свою голову и посадить ее на плечи своего двадцатилетнего оболтуса… В чем же дело? Да в том, что мы, отцы и дети, не просто не хотим друг друга понять. Мы не можем этого сделать… Между нами стоит Время. Разное Время. У каждого свое.
Новрузов-Артамонцев переводит дыхание и, опять выглянув в окно, спрашивает:
— Может, у вас есть более убедительные объяснения этой сценке?
Гершфельд представил себе двух своих обормотов, с которыми ему с женой каждый день приходится постигать науку семейной дипломатии, чтобы как-то избежать или загасить уже вспыхнувший конфликт.
— В этом что-то есть, — осторожно говорит Гершфельд.
— Согласитесь, Исаак Наумович, ведь до чертиков хочется вмешаться в механизм человеческого хронометра?
— Я боюсь вам возражать, чтобы, боже упаси, вы не подумали, что я ягодка со вчерашнего поля… Поля Времени, — не без доли искренности произносит Гершфельд.
Новрузов-Артамонцев смеется.
— Исключено. Хотя бы потому, что вы ученик Вадима Петровича Сиднина. Я его неплохо знал. Он нам, мне с моим другом Лазарем Шереметом, помогал «рожать» уникальнейшего робота по имени Леша.
— Кстати, фамилия вашего друга мне тоже кажется очень знакомой.
— Возможно, — перебивает его Артамонцев. — Мои и его инициалы дали имя нашему чудо-ребенку. Не поверите, а меня с Лешей связывала самая что ни на есть человеческая привязанность. Он был мне вроде брата.
Лицо кавказца потеплело. Ему припомнилось, видимо, нечто до нежности приятное.
— Да ладно, — оборвал он самого себя. — Речь ведь не о Леше… Так вот Сиднин консультировал нас по вопросам конструирования психической системы робота. И однажды, в очередную из наших встреч, я изложил ему свое понимание Времени, его роли и значения в жизнедеятельности человека. Мои слова прямо-таки ошеломили старика. Хотя какой он был старик? Ему в ту пору было чуть больше пятидесяти. Насколько я помню, в тот вечер мы для Леши ничего не сделали. Сиднин долго молчал. Если не брать в расчет издаваемые им мычания и напевы, состоящие из двух общеизвестных фраз «тили-тили». Он будто отключился и от реальности, и от чертежей, и от меня. А потом едва слышно, но достаточно внятно, пропел: «Тили-тили, трали-вали, это мы не проходили, это нам не задавали»… Напевая, он неотрывно, с выражением детского изумления на лице смотрел на меня. Смотрел эдак боком, будто подглядывал за мной из-за угла… «А ты — сизарь, — закончив песенку, протянул он. — Гипотеза скажу: наше — вам. Над ней стоит подумать. Весьма стоит… Выходит человека окружает не биополе?.. Ну да. Это же совершенно очевидно. Оно не может быть однородным — только биологическим. Возможно, поэтому вокруг него столько споров, недоумении,
«Лучше бихроново поле», — автоматически отреагировал я.
«Благозвучней, благозвучней», — машинально соглашается он, не отвлекаясь между тем от основной мысли, которая накручивала на мою гипотезу одно направление исследований за другим…
«Ты знаешь, — говорил он, — ведь приоткрывается реальная возможность биофизическими средствами возбуждать такты хронометра в таком таинственном приборе, как человек… Управлять временем… Невероятно… Весьма стоит подумать…»
Когда же мы с ним прощались, а было уже, за полночь, он сказал:
«Знаешь почему твоя сумасшедшая идея прозвучала для меня откровением?.. Меня как молнией пронзило понимание многого из своего собственного поведения, что меня не раз удивляло и чему я не мог найти вразумительного объяснения. Понятнее стали и поступки окружающих меня людей. А главное, я по наитию подбирал себе в аспиранты и на кафедру людей с полетом мысли. Не подозревая того, искал кандидатов с бихроновым полем, работающим на современность или с опережением её… Весьма стоит подумать».
Тогда Гершфельд был донельзя обескуражен. Представленная пациентом манера Вадима Петровича—сбоку, словно подглядывая, смотреть на собеседника, если тому удавалось поразить его, слово «сизарь» и фраза «весьма стоит подумать» были стопроцентно сидниновскими. Так похоже изобразить Вадима Петровича случайный человек не мог.
Но откуда? Откуда, спрашивается, чабан Новрузов, проживший всю жизнь в горах, теперь назвавшийся Артамон-цевым, знал Сиднина?.. И вообще был ли мальчик? Существовал ли вообще такой ученый с фамилией Артамонцев?..
В документах, представленных милицией, об этом ничего не сказано. Вероятно, милиционеров не интересовала эта сторона дела. Они вопреки всему разрабатывали более близкую и понятную им версию: Новрузов, совершив преступление, скрывается от правосудия. Или нечто другое в этом роде. Хотя Гершфельд со вчерашнего дня знал наверное, что дело в другом. Во всяком случае, не в том «роде», каким оно представлялось милицейским работникам…
Накануне он получил письмо, проливающее свет на кое-какие обстоятельства.
Уважаемый ИсаакНаумович!
Библиотечный фонд Академии наук СССР располагает копиями работ доктора философских наук Артамонцева Мефодия Георгиевича. Ознакомиться с ними можно с согласия Международного агентства глобальных проблем человечества (МАГ)…
…В дверь робко постучали. Гершфельд поморщился. По идее, никто не мог знать, что он у себя в кабинете Единственный человек, кто видел его входящим в диспансер с черного хода, была медсестра. Столкнувшись лицом к лицу в столь неурочный час с главврачом, она от неожиданности всплеснула руками и, забыв поздороваться, побежала к комнате дежурного врача.
— Не надо! — остановил ее Гершфельд. — Я пришел поработать над важным документом и хочу, чтобы мне не мешали… Понятно?! Никому о том, что я здесь, — ни слова! — бросил он и прошел в кабинет.
Стук в дверь повторился. Гершфельд кинул взгляд на часы. Было четверть девятого. Прошла уйма времени, а он ничего не успел сделать. «Не открою, — решил Гершфельд, — постучат и перестанут».
— Стучи сильнее, Сильва! — услышал он голос бегущего по коридору Гогоберидзе.
В дверь несколько раз ударили кулаком.