Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова
Шрифт:
Его маршрут был достаточно беспорядочным: в течение недели его возили по шоссе номер пять, вдоль юго-западной кромки озера Тонлесап, до Баттабанга и Сиемреапа. В романе Белосельцев колесит по оккупированной вьетнамскими войсками Кампучии не просто так. Его цель — выяснить, строят ли вьетнамцы железную дорогу к границам Таиланда и, соответственно, готовится ли вторжение. Разведку следовало вести осторожно: вьетнамцы были достаточно независимы от СССР. Белосельцева возит вьетнамский советник, для отвода глаз он встречается с председателями кооперативов, художником, военнопленным и прочими, — но все время их расспрашивает про железную дорогу (хотя все понятно уже с первого разговора).
В самом начале путешествия Белосельцев закручивает роман с роскошной итальянкой из миссии ООН, которая тоже, по-видимому, разведчица, интересующаяся строительством железной дороги; джеймс-бондовская, слишком джеймс-бондовская — «Шпион, который меня любил» — история. Диалоги Белосельцева («то ходит в чьей-то шкуре, то в пепельнице спит, а
Что с этой шпионкой делать дальше, автор явно не имеет представления, — и поэтому с ней не церемонятся, как с советским «журналистом»: она мертва уже в середине романа.
Потихоньку Белосельцев добирается до границы с Таиландом, а потом даже участвует в операцию по штурму полпотовской базы (очень сильная, кстати, батальная сцена, особенно освежающая после вялого описания путешествия: «От края поляны бежал вьетнамец… Граната ударила ему в панаму, гулко лопнула, отломала ему голову, превращаясь в красный глазированный взрыв. Секунду он продолжал бежать, неся на плечах огненное яйцо, рукой зазывая солдат. Упал, и безголовая шея дергала красными жилами»). Затем, отпраздновав южноазиатский Новый год, Белосельцев возвращается в столицу на вертолете, но машину сбивают, пилоту приходится сесть на поляну в джунглях, где к ним сразу же бегут какие-то люди с автоматами; зная невезучесть Белосельцева, можно с почти стопроцентной уверенностью предположить, что особо миндальничать с ним автоматчики не станут.
Что, собственно, означает название «В островах охотник»? Так называется старинная народная русская песня — про охотника, напоровшегося на спящую в кустах девицу. Какое все это имеет отношение к генералу Белосельцеву? С одной стороны, «он был „охотник в островах“, бегущий с сачком по зеленым лесам, с автоматом — по воюющим континентам»; с другой — это название отсылает к эротическому сюжету.
За одну-две поездки не так просто набрать материал для целого романа, и, по правде сказать, лучше бы «Охотник» был миниатюрой. Как и везде в «Горящих садах», мы обнаруживаем здесь огромное количество повторений, дублей, реприз, прожевывания одних и тех же мыслей. Более доброжелательно настроенные к автору критики могли бы, впрочем, заметить, что «Сады» — произведение монументальное, что в эпосе — а это ведь эпос, «урны с прахом империи» — повторы имеют не только смысловую, но ритмическую функцию, как в былинах или гомеровских песнях, архаичной, проще говоря, словесности. Пожалуй, это разумный ход стороны защиты, но для автора — не самый эффективный способ привлечь читателя.
В начале 2000-х Проханов предпринимает попытку гальванизировать старую структуру «Охотника» ударом электричества. Так появляется современная линия. Стареющий генерал Белосельцев, отдыхающий от своих крестовых походов, фланирует по Пушкинской площади — уже с «Макдоналдсом» и прочими атрибутами новой эпохи. Случайно он знакомится здесь с девушкой Дашей, которую отбивает в драке у шпаны. Он ведет ее к себе, влюбляется в нее, они начинают встречаться, заходят посмотреть «Черный квадрат» в ЦДХ, гуляют по ЦПКиО, ужинают в грузинском кабачке («Такое количество грузинских слов на такой хорошей бумаге я видел только в юбилейном издании „Витязя в тигровой шкуре“», — острит генерал), едут на Оку, где и «происходит близость». Белосельцев настолько растроган Дашиными чувствами, что собирается заказать ее портрет, возможно, у Шилова, и носить миниатюру на груди в золотом медальоне. Однажды любовники приходят на Поклонную смотреть солнечное затмение («В окружность Солнца, словно во Вселенной доказывается геометрическая теорема, вписывается черный квадрат… „Черный квадрат“ Малевича нарисован в середине неба») — и тут у Даши случается помутнение рассудка, которое только усугубляется, когда, уже у Белосельцева дома, они разглядывают альбом Босха, — у Даши приключается настоящий припадок: в истерике она глумится над своим немолодым любовником. Потом они встречаются на вернисаже, откуда ее увозит «еврейский художник» Натан (эпизод, который Белосельцев воспринимает как «похищение Европы»). Затаившись у подъезда, Белосельцев подкарауливает изменившую ему девушку, когда та признается в содеянном, он в сердцах бьет ее и начинает метаться по Москве (в том числе он заходит на Красную площадь, где, как и следовало ожидать, у него случается приступ галлюциноза). Одумавшись, генерал звонит, чтобы извиниться, однако Даша уже в Склифе: попытка самоубийства. В больнице Белосельцев наблюдает, как ей промывают желудок («Желудок-то мы ей промыли, — вздыхает врач, — а вот кто ей душу промоет»), затем выхаживает ее, готовится подарить ей коллекцию бабочек из своих запасников, но в последний день ее увозят в неизвестном направлении, с концами. Лишившись своей Ребекки, стареющий Бриан де Буагильбер копается себе в огородике на даче, перетряхивает коврик, подаренный Наджибуллой, и предается восхитительным воспоминаниям — благородный рыцарь, романтик империи и немного графоман.
Выстроенные в ряд слова «империалист», «романтик» и «графоман» неизбежно приводят нас к предыдущей аватаре Проханова в мировой культуре — Редьярду Киплингу. Несомненно, этим двоим было бы что обсудить друг с другом. Нам любопытно не то, насколько они «похожи» на самом деле (по-видимому, скорее как типажи-пассионарии, чем как идеологи экспансионистского сознания),
Киплинг умер за два года до рождения Проханова и прожил бурную, по меркам своего времени, жизнь. Он так же много лет проездил по тогдашним горячим точкам — Африка, Индия. Его Афганистаном была англо-бурская война, куда он попал спецкором при штабе английской армии. Он так же был предан остракизму интеллигенцией за империалистские и патриотические убеждения. Он писал антисемитские стихи, от которых отказывались даже газеты правого толка, но при этом ненавидел фашистов и после прихода к власти Гитлера потребовал убрать с иллюстраций своих книг индийские узоры в форме свастики.
В литературной среде он был, по выражению одного из биографов, «кузнецом среди ювелиров». Даже после Нобелевской премии (1907) он считался писателем либо для детей, либо для солдат. Про его тексты говорили, что это «самая пошлая и скотская писанина нашего времени». Вирджиния Вульф называла киплинговский энтузиазм по поводу империи «озабоченностью шумного ребенка» и недвусмысленно давала понять, что сомневается в его ходульных имперских типах, да и в империи вообще, — существует ли все это за пределами его произведений? «Действительно ли взрослые люди играют в эту игру или, как мы подозреваем, мистер Киплинг выдумывает всю эту Британскую Империю, чтобы скрасить одиночество у себя в детской, результат в любом случае выходит неплодотворный и угнетающий». Его экзальтированные гимны империи выглядели анекдотическими. У Бирбома была любопытная карикатура: толстый мужчина джон-булловской наружности пялится на маленькую, одинокую буддоподобную фигурку Киплинга, сидящую на корточках на высокой полке как украшение. Элиот сообщает, что в серьезных литературных кругах он был даже не анафема, он просто не обсуждался. Элиот же говорил о его произведениях как о «поэзии красноречия», убеждающей не доводами рассудка, но экспрессией. Не вытереть о него ноги считалось едва ли не дурным тоном. «Киплинг, — писал Роберт Грейвз, — великий человек в самом традиционном смысле… — он заурядный, традиционный, предмет массового восхищения, и спор о нем не более продуктивен, чем о дизайне почтовой марки. Великолепные критики прошлого выяснили это уже давно. Нет смысла пародировать его; все равно его самого не превзойдешь. Нет смысла предполагать, что он не настоящий поэт; это стало популярным общим местом с 1886 года. Нет смысла предполагать, что он не может писать прозу: он может, не хуже любого француза. Абсолютно неверно говорить, что читать его невозможно; собрание сочинений Киплинга имеет определенное зловещее очарование для читателя, особенно читателя, поправляющегося после гриппа. Это как подшивка „Панча“: перечитываешь и перечитываешь. И, наконец, он — литературный аспект Британской Империи, единственный возможный литературный аспект этой непростой организации, к которой даже самые великолепные критики неизбежно принадлежат». Наконец, Эдмунд Уилсон припечатал его в 1940-х следующим образом — «The Kipling That Nobody Read»; ну да, все то же самое, «я, честно говоря, ни одного произведения Александра Андреевича не читал».
На самом деле, их гимны империи — и представления о бремени солдата империи — совпадают в лучшем случае в мелодии, но не в содержании. Для Киплинга белый человек несет миру цивилизацию: железную дорогу, канализацию и телеграф, — для Проханова красный человек, осуществляя колонизацию территорий, несет скорее «семена красного смысла», чем блага цивилизации, и, что важнее, тренируется перед будущими бросками сам — нацеливаясь на освоение Луны, ближайших планет Солнечной системы, времени, пространства и, в конечном счете, на качественное изменение собственной природы: экспансия — способ достигнуть бессмертия. Экспансионистский масштаб Киплинга гораздо скромнее прохановского: Киплинг говорит всего лишь об империи, над которой никогда не заходит солнце — а Проханов об империи, где никакого солнца нет, а есть только человек, человек, человек.
Оказавшись в Сассексе, я не смог не завернуть в киплинговское поместье «Бейтмен» — раз уж я уже был в прохановском Афанасове — любопытно было сравнить материальные эквиваленты компенсации за «бремя». Я увидел трехэтажный дом XVII века, с шестью высокими, как у «Авроры», трубами на крыше — идеальное гнездо для привидений, которые, возникни у них такое желание, могли бы также побродить по большому, с искусственными водоемами, парку или спрятаться на мельнице; все это было куплено на военное жалованье и отремонтировано на Нобелевскую премию.
Дом Киплинга в Бейтмене.
Можно сколько угодно говорить о том, что все империи по сути одинаковы и выстраиваются благодаря импульсам, имеющим схожую природу, но тут очень наглядно видно, насколько разные культуры представляют эти пассионарии. Если в Британии активное участие в экспансионистском проекте империи позволяло тебе приобрести некое количество красоты, то в России, напротив, в качестве компенсации тебе позволялось некоторое количество красоты испортить — вырубить сколько-то сосняка, чтобы построить на его месте несколько кирпичных коттеджей, покрытых шифером и обнесенных забором из сетки-рабицы. Соответственно, и «империи» Киплинга и Проханова, по сути, совершенно разные: одна с четким центром, ориентированная на земную жизнь, другая — разлитая в пространстве, ориентированная на будущее бессмертие.