Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова
Шрифт:
Да, по некоторым признакам прохановские тексты совпадают с советским каноном — и, в принципе, укладываются в него, но по сути у них другой генезис. Прохановский „советский“ стиль, если к нему приглядеться, окажется не продуктом мутировавшего „советского“, а синтезом из совсем других литературных практик, несколько подогнанных под советский норматив.
Однажды я спросил его, как он искал свой стиль. „Я изживал из себя чужие стили. Это была пора, когда были два поветрия, две заразы: сначала тотальная хэмингуэевская, а потом вслед за ней пришла платоновская. И все писатели, молодые особенно, писали: „Да“, — сказал старик; „Нет“, — сказал старик; „Да“, — сказал Сэм; „Нет“, — сказал Сэм“. Так же и журналисты, и во всех кабинетах висел портрет с бородой. А потом пришло таинственное
«С Набоковым я расправился еще более жестоко, чем с Платоновым, — фольклором. Это была пора, когда я страстно увлекался фольклором: собирал песни, изучал тексты, старые тексты — Даниил Заточник, „Слово о полку“, „Задонщина“. И вот эта вся мистика, не только языка, а мистика пластики, прялки, игрушки, вся эта стихия, где метафора создавалась через энергию, через экспрессию поведения художественного, — это меня излечило от Набокова. Мне кажется, вкус к метафорам родился из борьбы Набокова с русскими народными песнями, хлыстовскими стихами».
Как видим, сам он вовсе не чувствует себя «советским» в стилистическом отношении. Основные образы — деревья, хлеба, красные птицы — Проханов берет не из монументальной советской пропаганды, а напрямую импортирует из фольклора.
Таким образом, его «советские» романы были, до известной степени, авангардными произведениями, с набоковскими метафорами, с фольклорной системой образов, насыщенными лефовским техницизмом. С официозом своего времени Проханов соотносился, как «лефовцы» — с большевиками 20-х годов. Для 70–80-х инакомыслие слева — нехарактерная культурная коллизия, однако в случае с Прохановым она была реализована. Для нормативной советской литературы Проханов был то же, что Куба, Вьетнам и Никарагуа для СССР: ходячее — пускай и невысказанное — обвинение в ревизионизме.
Безусловно, прохановские «яркость» и «энергетика» связаны с некоторыми стилистическими издержками в сфере «художественности», его можно упрекнуть в однообразии композиции, недоработанности некоторых образов, избыточности, повторах, немотивированном повышении тона до патетичного, злоупотреблении экзотизмами, неестественных или по сути состоящих из обмена монологами диалогах. Но это — издержки генезиса: журналистики, а не идеологии. «Советскими» кажутся прежде всего журналистские куски — быстро писанные, сделанные в среднестатистическом формате и стилистике периодики того времени, и, да, у Проханова, в очерке, правда, не в романе, можно найти и пассаж про «закваску», которую «получит сегодня ученик средней школы» и от которой «зависит его дальнейшая способность получать образование».
Возможно, эффект советскости — это вообще всего лишь стилистический шлак, побочный продукт, образующийся при плавке фольклора с Набоковым. Это особенно хорошо видно по названиям его первых книг — «Иду в путь мой», «Желтеет трава», «И вот приходит ветер», «Время полдень». Сейчас на всех этих словосочетаниях чудовищный отпечаток советскости, а на самом деле это цитаты из совсем других культур.
Мир советской литературы строится на системе внутренних табу; мир прохановских производственных романов — внешне похожий на нормативный советский — скорее, на нарушении традиций. Соответственно, у них разная реакция на провокацию сорокинского типа. Действительно ли взорвется мир прохановских героев, например, в «Месте действия» или «Африканисте», если здесь случится некая «сорокинщина» — акт людоедства, копрофагии или копролалии? Не факт, у этих романов достаточно высок запас прочности, чтобы выдержать подобного рода землетрясения. В конце концов, все эти футурологи, художники, журналисты и фотографы и так ведут себя достаточно странно.
Это
Да, он часто слишком спешил, по-журналистски, и выполнял свою работу не вполне аккуратно, экстенсивно. Еще чаще он оставлял куски нормативной советской стилистики, репортажного, не режущего по тем временам слух, чтобы они обрамляли «пассионарно-прорывное». Это нормативное, инерционное — фон, усредненный очеркистский стиль эпохи, которым он позволял себе пользоваться в спешке, но не более того. Однако со временем то, что было футуристическим, выцвело, а нормативное стало выглядеть чудовищно — оно и бросается теперь в глаза, и теперь считается, что сама тема «стиль Проханова» едва ли не анекдотическая: даже если предположить, что он не графоман, то уж во всяком случае — «типичный номенклатурный совпис». Это неправда.
На самом деле, он и до сих пор ищет стиль, который может его выразить; и он так и не нашел этот стиль. Это не идеальный результат для писателя, которому под семьдесят, но и не повод дисквалифицировать его как «вечного совка».
Да, высокопарность, энтузиазм, часто экзальтация и несдержанная энергетика; будьте уверены, если его тяпнет за ногу собака, то называться это будет не иначе как «мой страшный контакт с биосферой»; ну так overstatement — не грех для русского писателя, поскольку российская литература по своему традиционному психотипу именно истеричная, надрывная и пафосная, и не следует ждать от Проханова, что он будет писать как Чехов или Барнс, — вполне достаточно того, что он владеет искусством understatement в его устном варианте.
Любопытную сцену находим в романе «Крейсерова соната»: персонажи оказываются в ресторанчике «Рюмка водки». «Среди посетителей выделялся писатель Сорокин, автор нашумевшего текста „Мерзлая вода“. Тут же восседал грузный Проханов, весь увешанный мешочками, на которых химическим карандашом было выведено, где сахар, а где гексоген. Сорокину подавали на тарелке заказанное им блюдо, напоминавшее баварские колбаски, политые томатным соусом. Однако пахли они далеко не копченостями». Странная сцена, отражающая изумление Проханова от того литературного контекста, в котором ему пришлось оказаться.
Контакт кажется удивительным, встречей антиподов, однако эти двое вот уже много лет стремились к точке сближения. Пока в 1979-м Проханов издает «Место действия», Сорокин уже читает Монастырскому «Норму». Если в 70–90-е Сорокин казался могильщиком Проханова и всей литературной традиции, якобы с ним связанной (трудно после «Нормы» без смеха читать «Место действия»), то в нулевые выяснилось, что оба совершенно не желают оставаться исключительно фронтменами литературных направлений, которые к ним пристегивают, и оба продолжают ходить по кромкам с неодинаковым успехом (и трудно читать после «Надписи» претенциозно-многозначительные «23000» без слез). Похоже, на длинной дистанции Проханов если не обошел Сорокина, то, во всяком случае, вырвался из-под этой зловещей тени, преодолел гравитацию этой колоссальной черной дыры. Наоборот, энергетика пробилась через свинцовый кожух сорокинского скепсиса. Разумеется, речь идет о восприятии со стороны: сам Проханов едва ли ощущал себя когда-нибудь участником этого единоборства.
Вернемся в Никарагуа, где фотохудожник Горлов к середине романа уже готов бросить разведку и уехать со своей Валентиной не то что в Пуэрто-Кабесас, а в деревню, в Карелию. Однако, явившись в посольство, чтобы сообщить о принятом решении, он получает приказ ехать на Рио-Коко, там, на Атлантик-кост в болотах у индейцев-мискитос, происходит столкновение с «контрас» и гондурасцами. Вместе с Горловым мы штурмуем базу «контрас» и уже радуемся было разгрому американских наймитов, но тут оказывается, что к нему выехала Валентина и ее убили по дороге.